Город накрыло грозой, и хлынул такой ливень, что пришлось остановиться, потому что мои старенькие, истрепанные дворники не справлялись с потоками воды. И наше молчание стало еще тягостнее. В нем явно ощущалось Динино осуждение: мол, вот ты и допрыгалась, гулена, устроила шуры-муры вплоть до мордобоя и получила в сопатку, как последняя шалава!.. О Господи! Опять я шалава!.. И так мне стало обидно, что я взяла и
– А я знала. Точнее, не знала, но догадывалась о чем-то таком, чувствовала в тебе что-то… И не могла понять, как это так – вот я на тебя психую и даже ненавижу за твою спесь и в то же время тебя жалко…
– Ой, Дин, только не надо вот этого «жалко»! – огрызнулась я, чувствуя, что мне ничуть не легче от того, что Дина теперь
А потом, когда мы вернулись в хоспис, я соврала Дине, что хочу спать, что болит голова, и хотела пойти в подземелье, в свою берлогу, которая всегда исцеляла меня тишиной и толстыми каменными стенами, дающими иллюзию защиты. Но вдруг мне даже думать стало страшно про берлогу и показалось, что там это жуткое одиночество совсем расплющит меня. И почему-то я вспомнила про Ваню – как забавно и трогательно он читал мне в подземелье стихи. А сегодня утром, узнав, что меня избил Зорин, вбежал в дежурку и стал расспрашивать, как это случилось, – чуть ли не со слезами на глазах, и даже пытался снять мои синяки на телефон, чтобы заявить в полицию, а потом заорал: «Задушу этого гада!» – и бросился искать Зорина… И вот я подумала, что Ваня, наверное, где-то здесь, в хосписе, и он единственный, кто может хоть на чуточку оказаться в моей шкуре, разделить мою неприкаянность и посочувствовать мне не фальшиво, а от души. Я достала телефон, чтобы позвонить ему, но вместо контактов случайно открыла ежедневник, и выскочило мое