его
не таких
свою
Эти
И вот ты не знаешь, как быть с одним усатым. А их – миллионы! И неужели впрямь их ничем не проймешь и нет слов, которые они услышат? Может быть, отец Глеб знает эти слова, он ведь, кажется, умеет убеждать… Ох, да какой там! Догадываюсь, что припасено у отца Глеба для усатого, – древние страшилки про Божий суд и адские муки. Но это еще глупее, чем мои призывы к совести. Уж если усатый не может представить свою печальную участь здесь, в бездушном мире, то как его воображения хватит на какой-то нездешний ад!.. Привести усатого в церковь и показать ему на стене картинку ада с рогатыми хрюшками и большими сковородками? Заставить его замаливать грехи непонятными словами на старославянском? А может, дать ему Данте почитать? Ну не чушь ли! Может, когда-то адские страшилки и действовали на кого-то, но за последние века усатые выстроили против них непробиваемые крепости из презрительного неверия и сидят в этих крепостях – недосягаемые, неуязвимые. Или еще хуже, еще циничнее – швыряют свое грязное, а то и кровавое бабло на строительство церквей. Типа, может быть, там, за гробом, и есть что-то нехорошее, да только нам плевать, мы уже забашляли, и теперь у нас надежная крыша – сам Господь Бог. И, значит, никто не сможет заказать нас рогатым хрюшкам.
что
Лампа надо мной наконец гаснет. В камере – серый утренний свет. Снаружи слышны голоса, но кто там – не разглядеть, стекла густо замазаны белой краской. А решетка на окне такая частая, что и руку не просунуть – даже мою, худущую. И нет никакой возможности закрыть форточку, из которой немилосердно дует.
Как начать день? Где взять силы? Булыжник тревоги и отчаяния у меня внутри все давит, давит, не дает дышать… Одна надежда – на то, что меня ищут. А Ваня и отец Глеб, наверное, молятся обо мне – как молился отец Глеб тогда, в беседке. И так просто, так по-доброму сказал мне об этом. А я еще и напустилась на него… А Мария?.. Наверняка остались у нее влиятельные друзья, которые помогут вытащить меня отсюда… Вот только до меня ли сейчас отцу Глебу с его простреленной рукой, с его убитыми надеждами? Может быть, и его, и Ваню, и всех наших сейчас самих тащат в кутузку, а из хосписа силой выдворяют детей и родителей… И если все так, то и Марию, конечно, арестовали. Ведь раз уж меня, мелкую блоху, так легко прижали к ногтю, то в тех верхних эшелонах на каждого наверняка припасено по чемодану уголовных дел!.. Но даже не это самое страшное, а то, о чем я и думать боюсь. Если у Алеши начался приступ и отразился на ней так же, как те, первые… Что с ней теперь?.. В правительственной клинике, где ее трижды спасали, есть реанимация со всеми новейшими причиндалами. А что у нас? А у нас вообще нет никакой реанимации и никогда не было. По той простой причине, что мы никогда никого не реанимировали. И всегда позволяли детям умереть, не боролись за них, не спасали… Но почему? Почему? Это было привычно для нас – вот почему! Ведь их к нам для того и привозили – умирать. На то ведь, ч… возьми, и хоспис! Мы были просто провожатыми при них. И разве мы не вздыхали с облегчением, когда умирали самые тяжелые? Разве не говорили тихо, про себя: ну все, отмучился… Выходит, мы такие покорные, безвольные, сложили лапки и – «отмучился»?.. Но нет! Мы не боролись за их жизни не из равнодушия, не от усталости и даже не от бессилия перед неизлечимой болезнью. А потому, что считали, что так милосерднее. Мы отпускали их, как бы склоняясь перед некоей волей, в какой-то момент решавшей, что хватит с них мучений. И считали, что там, куда они уходят, им будет лучше… Лучше? А почему мы так решили?.. Думай, Ника, думай. Это очень важно… Хотя почему важно? Какого ч…! Мне и без того есть о чем подумать! Может, вообще все сложится так, что я никогда и никому больше не буду помогать и никогда не увижу детей – ни больных, ни здоровых. А вот впаяют мне пятнашку, и загнусь где-нибудь в ихнем возрожденном ГУЛАГе. И, загибаясь, буду тупо твердить «за что» да «почему». Это ведь Ванин любимый вопрос – «почему всё так?». И бессмысленнее вопроса, наверное, не бывает! Хотя и отмахнуться от него никак не получается… Но, послушай, ты никогда не ответишь на него, если не поймешь, почему тебе становится легче, когда дети в нашем хосписе умирают. В ответе на этот вопрос – ответы на всё!.. Итак, приходит час, и кто-то решает, что им пора, – кто-то добрый и милосердный… Но признайся себе: ведь просто дело в том, что думать так спокойнее, утешительнее. Так ты защищаешься от бессмысленности мира, от которой становится тошно жить, – вот и всё!.. Но нет! Не так! Уверенность, что он добрый, именно потому так сильна, что лежит вообще вне логики, вне смыслов, вне сомнений. И это утешительное чувство, что, умирая, наши дети не тонут в океане боли, а оказываются где-то там – на другом, счастливом берегу, где он встречает их… Это чувство приходит как бы из ниоткуда. И значит, наверное, приходит оттуда – как добрая весть с того берега…