Ежели слышишь – отопри узилище сие, укажи мне путь!
Григорий, не мигая, уставился на закопчённую дверь, на сучок на притолоке, словно сучок этот был тайным ключом, способным отомкнуть полупудовый наружный замок.
Отверзи, боже, ежели есть ты на свете! – взмолился узник отчаянно.
Время шло за полночь. Утром, чуть свет, приказной свяжет его, начнёт измываться...
– Отопри же! Ну! – властно, почти нечестиво требовал от вседержителя Григорий.
Дверь отворилась.
В притворе не Спас возник, не Никола-угодник, а старый казак Еремей, ходивший за коровой приказного.
– Чо уж, поди, отходную поёшь? – спросил приглушённо, подмигнул, отчего морщины, вдоль и поперёк испещрившие его широкое лицо, заколыхались, точно паутина, кем-то неосторожно тронутая. Слабо чадивший жирник затрещал, мотнулся язычок огонька. – Собирайся, паря, да поживей, пока Семён до тебя не добрался. Ну, чо валандаешься?
Григорий тыкался из одного угла в другой, не верил в своё избавление.
– Эко! Совсем ты рассыпался! – Еремей не спешил, не нервничал, словно совершал обычное дело. – Да и то... На сем подворье, паря, зверь за зверем гоняется. И в мире тож... Мир-от давно уж озверел от кровишши. А меня под старость на добро потянуло. Юкагирей-то я же выпустил... Помнят об этом. К им и пойдёшь – примут. Путь сам укажу. Перву ночь у меня заночуешь... ишо разок поясницу попользуешь. Стрелять стало. Айда живо! Как бы не хватились до пожара-то...
– До пожара?!
- Но. Спалить тебя велено. Мол, оплошал ночью, жирник свалился. Сам и погорел от своей руки. Не гляди, что по углам подтопка положена. Так что за упокой души твоей молиться будут. А ты во здравие свечку поставь, – посмеивался Еремей, подсаживая Григория на высоченный заплот. – До поры себя не оказывай. Когда понадобишься – сам тебя отышшу. Домишко-то мой с другим не спутаешь, поди?
– Найду, – глухо отозвался с улицы Григорий и, уже отойдя, услыхал как тихонько гремнул на банных дверях большой амбарный замок.
Еремей успел вовремя. Из избы с шабалой вышла стряпуха. В шабале потрескивали угли.
– Молодой, – вздохнул жалостливо казак и перекрестился. – Жалко!
– Молодые богу угодней, – утешила Кузьминишна. И чтоб успокоить встревоженную душу старого казака, пригласила: – Айда ко мне... медовухой погрею. Продрог, поди, на холоду-то?
Баня занималась со всех четырёх углов огнём.
11
11Небеса, ещё вчера набухавшие снегом, охудали, одрябли. Сквозь серую унылую рвань облаков кое-где проглядывала неяркая синь, а время бежало к вечеру. Ещё падал редкий белый пух, но земля, недавно мертвенно-серая, скучная, была так пышна и нарядна, вся в вытканье частых берёз и сосен, в кустарниках, доверху занесённых снегом и оттого казавшихся уютными чьими-то шалашиками. Лес то отступал, открывая белое, неохватное для человеческого взгляда пространство, то охватывал голубовато-белою волной, шептал тихое что-то, ахал, ухал, роняя с веток то шишки, то снежные украшения. Одна тяжёлая шишка стукнула в морду трусившую лошадь. Та испуганно фыркнула, прянув в сторону, но всадница из седла не выпала, стиснула шенкелями бока. Кобыла метнулась вперёд, на куст, но всадница умело подняла её в воздух. А дальше, версты на две, было сплошное белое пространство.