Ремез подарил ему булат лучшей тобольской ковки. Отшельник опробовал остриё о твёрдый ноготь, погладил резную из моржовой кости рукоять:
– Добра штука! Добрааа! Таким любой пансырь пробьёшь. Мастер ковал, смекаю!
Ремез хотел похвастать: я, мол, вот этими руками ковал, но удержался. Старик угадал его смущение, рассыпал мелким горохом смешок, ласково потрепав жилистую Семёнову руку.
– Мастер!
– Какой же ты веры, деданька? – не отдёргивая руку, полюбопытствовал Ремез. – Бороду, вижу, не носишь, богу не молишься...
– Человеческой, парничок, – ответил старик, заставив Ремеза крепко задуматься. – Одна вера на земле – человеческая. Кто постиг её, тот и праведник, – старик осторожно прикоснулся к только что распустившемуся цветку сон-травы, видно, угоревшему от дыма, поправил вяло опущенную его головку, отгрёб подальше уголья.
И Ремез понял слепого старца: о милосердии говорит, о жалости ко всему сущему на земле. Понял и не согласился.
– Сам-то постиг эту веру?
– Постиг, парничок, да поздно. И силу растряс, и глаза незрячи. Теперь от меня мало проку. Разве что червячки попользуются. Да и для них невелика пожива.
– Что ж, деданька, так и другим советуешь – ждать, пока не утекут силы, тело не усохнет? Не для червей же мы живём! – Ремез сердился, не по душе пришлись стариковские рассуждения, и то светлое, что у костра родилось, враз помутнело и остыло. Рисовал старца углём, и рука живо и любовно выводившая черты этого тонкого, уже отрешённого от всего земного лица, вдруг отяжелела.
– Да и дождик, косо прошивая небо, пролился мгновенно и сильно. – Дожжик, а солнышко, – усмехнулся старик непросто. – Живут, не ссорятся.
– Слепой дождь, – пряча неоконченный рисунок, поднялся Ремез.
Казаки уже запрягли лошадей, ждали его. Никита ворчал на старшего брата:
То гнал, сломя голову, то со старичонкой тёмным рассиживается.
– Собрался? Ну с богом! – старик перекрестил Ремеза, как только что крестил хлеб. – Больша у тебя дорога, парничок, многотрудна. Ступай, не сбивайся, как, бывало, я...
Прощаясь, беспечально рассмеялся:
Про дожжик-то худо молвил! Не слеп он, как я. Знает куда падать: на зеленя пролился. Я ж одно знаю: вот тут упаду. Тут и схорони, ежели поспеешь...
Угадал тёмный отшельник. Погребли его под той самой берёзой, где жгли когда-то костёр; на берёзе, может, как раз ремезовским кинжалом кто-то вырезал крест. И – только: ни имени, ни прозвища. Одна берёза хранит память о старике, потом и она забудет, когда на стволе её белом зарастёт этот крест. Зарастёт скоро. И выпадет из памяти людской человек, который долго и путано шёл к своей всечеловеческой вере. Пришёл, а тут его смерть подстерегла. И ничего не осталось, кроме креста на белом стволе. Ничего...