Так вот и небо качает в синих своих волнах шаловливый оранжевый шарик, тому потешно: вроде и устойчив мир, и зыбок. Ещё не думает дитя о будущем, ни о ком, ни о чём не печалится.
Утро.
Мир чист и светел. Лишь донимают ранние комары. Да что они сибирянам! Наши-то породистей! Иной как шваркнет своим проволочным хоботом – нос на сторону ведёт. Здешние – мелочь по сравнению с сибирскими, недоросли какие-то. И поют не по-нашему. А вот жаворонки – чудо! Однако Никите с Алёной не до них. Милуются всю дорогу. Зато Ремез, от московских забот отдыхая, внимает всему живому. Качаются птахи на небесных качелях, ликуют. Велики ли собой, а ими заслушиваются все, кто не спит или собой не увлечён, как те двое. Утро без жаворонка не утро, а небо – пустыня.
Всё продумано в мире, всё разумно и ладно. Только бы человек в нём вёл себя поаккуратней.
Привязав в передку плетённые вожжи, Ремез жадно вглядывался в мир, перед ним распахнувшийся, такой привычный, такой знакомый и всё же непохожий на вчерашний и даже на тот, который только что промелькнул перед глазами. Изменчив он и текуч! Или – глаза подводят? Так нет же, вон ящерку на берёзе углядел.
– Никита, берёзу во-он ту видишь?
– Но... – Никита нехотя отрывается от жены, снимет с её податливого плеча руку, хмурится. Надо было сесть в последний возок. Там бы брат не мешал. И не огрызнёшься: рука у Сёмушки тяжела. Да и нрав какой: чуть что – по уху!
– Чо на ней? – донимал Ремез брата.
– Вот прилип – смола да и только!
– Известно чо: кора да ветки.
– А ящерку не приметил?
– На кой она мне? Буду глядеть на всякую нечисть! – бурчит Никита и на всякий случай сворачивает лошадей в сторону, пропуская последний возок.
– Эх ты! Слепота курья! – Ремез машет разочарованно рукой и оставляет младшего в покое.
А ящерка и впрямь на берёзе. Замерла, головкою водит, весёленькая, чего-то ждущая, как девчонка перед свиданкой. Ну, стало быть, глаза Ремеза не подводят. Всё разглядел.
А мир летит мимо, голосит, машет крыльями, душистыми цветами заманивает. И каждая мошка в нём знает свой путь.
Ремез берёт карандаш и бумагу. «Как положить всё это мгновенное и трепетное? Как успеть? Не всевышний же я! Я только смертный... хоть и бессмертных порой рисую...»
Рука, изголодавшаяся по углю, спешит, алчет.
Сытые, отдохнувшие за ночь кони и идут ровно, резво.
В Москве в доме Долгоруких, бывших воевод тобольских, видел парсуны разные, отовсюду вывезенные. Видел и дивился умению чужеземных и русских изографов. Тепло и узнаваемо всё выписано! Только иные картины обдают жаром лицо. Художники баб писали, а бабы голые...