Светлый фон

Ремез смущённо при ней умолкает, склонившись в торель, ковыряет упругие груздочки.

– Ничо, Ульяныч, – утешит в тот же час тесть. – Твоя сила не в горле – в мозгу. Вон дьякон в Нагорной церькве лучше тебя поёт да всё по-писанному. Ровно скворец учёный.

Дьякон и впрямь голосист, как рявкнет, славя имя господне, старенький попик, кой правит обыденные службы, приседает испуганно и торопливо осеняет бледный в холодном поту лобик. В миру дьякон не по-писанному выводит. Песен множество знает, более всего озорных. Тесть для красного словца поддел божьего славословца, в угоду зятю.

Хр-ррряс! Сбегая с крутого откоса, чтоб взбежать на другой, чуть не ухнул в пропасть, развернувшуюся справа. На краю удержался, больно ударившись боком о ствол, повис над обрывом. В боку сделалось больно, но сгоряча не обратил внимания. Однако к идолу поднимался с натугой. Видно, помял рёбра. Пересиливая себя, закусил в губах стон, лишь поморщился. Неужто сломал ребро? Да если и сломал – что ребро, когда весь изранен. К боли не привыкать. И – прибавил шагу.

Идол вознёсся над тайгой, страшный, чёрный, великаньего роста и шириной в три обхвата. Распяленный гневно рот, пустые глазницы, руки на животе, кулаки сжаты, словно выбросит их сейчас и ударит. Мертва баба каменная, и земля вкруг неё мертва и черна. Далее – второй круг из чёрных кострищ. В центре каждого пятна идолы поменьше, видно, слуги её и её стража. Да не устерегут, не усмотрят. Ремез шагнул через внешний круг, обошёл идола. Казакам велел рубить лестницу.

«Баба у них, стало быть, царица», – рисуя идола и его окружение, думал Ремез. Вроде и похожи на северные народцы – на остяков, на вогулов, но очень жестокие лица. Северяне добры и безобидны. И в князьях у них мужики.

«А Марья-то? – вдруг расхохотался Ремез. – Вот и отгадка. – Токо эта ведьма страхолюдна, Марья – баска».

Казаки меж тем сколотили лестницу.

– Лутче не лез бы, – суеверно дрогнул плечами Ерофей Долгих, бывалый, бесстрашный казак. – Лихо знат, что у ей в пасти-то...

– Щас увидим, – Ремез решил, что внутри пусто, но уж сунув руку в зев, услыхал, что в каменной утробе кто-то шипит, сердится. Или сама баба сердилась на бесцеремонность казака? Ремез поспешно выдернул руку, заглянул в зев, в глазницы. Они всё так же мёртво чернели и неизвестно к кому взывал необъятный зев, застывший в вечном крике. Видно, долго и мучительно кричала. И слёзы из глаз вытекли, и душа. Лишь боль неживая осталась. Неживая, а живых при виде её коробит.

– И заволокли же как-то на самую макушку! – всё удивлялся Ерофей, и лезла в голову всякая чертовщина. Баба, мнилось ему, сама по тайге бродила, прячась от врага или, наоборот, их разыскивая. Потом нашла себе всеми ветрами обдуваемый утёс и тут навеки закоченела вместе с преданными ей воинами.