Светлый фон

— Тогда у нас с тобой почти пятьдесят лет разницы, — сказал он. — Это почти полвека, можно и так сказать. Половина века.

Снова этот ее взгляд. Спокойный, но изучающий.

— Пятьдесят лет — это половина века. Ты же это знаешь? Сколько лет твоей маме?

Разговор получался односторонний, но Хофмейстер не сдавался. Как будто от этого зависела его жизнь, по крайней мере, так он себя чувствовал. Он сделал еще пару глотков вина. Это было единственное лекарство от стыда.

— Сколько лет твоей маме, Каиса? Ты знаешь, сколько ей лет?

— Мама дома.

Она сказала это тихо и почти вопросительно, но не совсем. Почти так же, как она спрашивала: «Вы хотите компанию, сэр?» Почти вопросительно, но не совсем. Как будто она уже знала, что он этого хочет. Как будто она это увидела.

— Ясно, — сказал Хофмейстер. — Дома. Это правильно. Моих родителей уже нет на свете. Они скончались. Прямо друг за другом. Мои дети тогда были еще совсем маленькими. Но мои родители никогда особо не интересовались внуками. В конце жизни они и дверь мне не открывали. Даже когда мы приезжали вместе с детьми. Тогда нам приходилось возвращаться обратно в Амстердам. Ужасно неприятно для детей, они же думали, что увидятся с бабушкой и дедушкой.

Он подлил ей еще колы.

Подождал, пока она еще что-нибудь скажет, но она молчала. Молчала и молчала. Поэтому он опять стал говорить сам. Ему нужно было говорить. Пока он говорил, у него было чувство, что ничего не случилось, да к тому же в этот раз не имело совершенно никакого значения, что именно он говорил.

— Мои родители не болели. Но и совершенно здоровыми они тоже не были. Хотя, наверное, нет. Они были очень здоровыми, слишком здоровыми. Они были верующими и очень боялись, что в деревне узнают правду. Что они верующие, но что они вообще-то… — Он понизил голос, как будто сейчас последует какое-то ужасное разоблачение. — Они были пустым местом. Никто этого и не знал. Они боялись быть другими, боялись выделиться. Сначала только на улице, а потом даже у себя дома. Это стало их второй натурой. Они ненавидели все, что отличалось. Ты меня понимаешь? Все, что было не белым. Все, что было другим, что отличалось от нормы. Они ненавидели эту болезнь. Потому что все, что не было нормой, было для них болезнью. Для моих родителей не было разницы между сумасшедшими, евреями, неграми, геями, это все были неизлечимо больные. Сами они исцелились от одной болезни, но ужасно боялись, что от нее что-то осталось, какой-то шрам, рецидив, который в любой момент мог превратиться в нарыв и воспалиться. Поэтому мой отец однажды избил до полусмерти одного еврея. Прямо у своего магазина. Лопатой. Чтобы никто в деревне не подумал, что он сам не исцелился. Они очень серьезно отнеслись к этому исцелению. Но в конце жизни перестали открывать дверь. Даже если к ним приезжали мы с детьми.