Таким образом, наша культура состоит не из совмещенных периодов прошлого, а из его непримиримых частей. Мы знаем, что она не сводится к инвентарю, что наследие – это метаморфоза и что прошлое приходится завоевывать; что только в нас и через нас оживает диалог теней, в котором так комфортно чувствовала себя риторика. Чем еще, кроме оскорблений, обменялись бы Аристотель и пророки Израиля, случись им встретиться на берегах Стикса? Чтобы стал возможен диалог Христа с Платоном, понадобилось дождаться рождения Монтеня. Но наше возрождение не стоит на службе раз навсегда заданного гуманизма – оно призывает гуманизм, очертаний которого мы пока не знаем.
Глядя на оссуарий мертвых ценностей, мы понимаем, что ценности живут и умирают в зависимости от судьбы. Как и человеческие типы, воплощающие самые из них высокие, высшие ценности служат защитой человеку. Каждый из нас чувствует, что святой, мудрец и герой свидетельствуют об очередной победе над человеческим уделом. Вместе с тем буддийские святые не походят – и не могут походить – ни на апостола Петра, ни на Блаженного Августина, так же, как царь Леонид не похож на Байяра, а Сократ на Ганди. И смена эфемерных ценностей, каждая из которых сопровождает ту или иную цивилизацию, – сознание дао, индуистская покорность космосу, греческая страсть задавать вопросы, средневековая сопричастность, разум, история – все это еще нагляднее демонстрирует, как выдыхаются ценности, стоит им перестать восприниматься как спасительные.
Ценности, воплощаемые или порождаемые художественным гением (гением, а не образом эпохи), тоже выдыхаются в глазах сообществ, к которым обращены, – ко всему христианскому миру или к узкой группе, – если перестают служить им защитой, и возрождаются, если начинают защищать какие-либо другие. Однако мы не ищем в некоторых из них прообраз наших; мы наследники не столько той или иной отдельной ценности либо враждебных друг другу ценностей, сколько всей их совокупности, особенно – течения, вызвавшего их к жизни. Мы наконец осознали их истинную природу, как гегельянство осознало смысл не забытых ценностей, а истории; и тогда наша цивилизация впервые противопоставила судьбе все мировое искусство, освобожденное силами нашего искусства. Ренессанс не отдавал предпочтения редким знакомым ему греческим скульптурам перед александрийскими статуями и не смог бы предпочесть «Кору Эутидикоса» «Лаокоону». Это мы, для кого творчество стало высшей ценностью художника, а не наши потомки, открываем сокровища веков; это мы вырываем у прошлого смерти живое прошлое музея. Показательно в этом смысле наше отношение к побитой статуе или найденной на раскопках бронзе. Мы не коллекционируем ни стертые барельефы, ни окисленные изделия: нас привлекает не дыхание смерти, а дыхание жизни. Увечье статуи – это след битвы и внезапно явленное присутствие времени: время – такая же часть древнего произведения искусства, как его материал, и из поврежденной части на нас словно веет темной угрозой, в которой сплетены хаос и подчинение: для всех музеев мира символом служит побитый торс Геракла.