Светлый фон

Рассказ мало того что называется «Мертвые», он и начинается с сообщения о том, что «городской гул жизни затих». С одной стороны, это открытая цитата из Набокова (дальше у Набокова: «Я беспомощен, я умираю / От слепых наплываний твоих»); с другой – вспоминается блоковское «Не слышно шума городского»; наконец, с третьей, гул затих, и я вышел на подмостки, вторит автор (рассказчик) Пастернаку, только на подмостках нам будут представлять не трагедию, а клоунаду. Такое наслоение цитат – не бестолковый перебор, иногда случающийся, когда неопытного и неискусного автора тошнит кусками когда-то читанных произведений. Излюбленный прием Клубкова – извлечение из склубления (пардон) цитат, объединения их максимального количества смыслов. Он заставляет Набокова, Блока, Пастернака звучать в одной фразе в том числе и потому, что сам Набоков находился в чрезвычайно напряженном внутреннем диалоге и с Блоком, и с Пастернаком и, может быть, не признавая этого, постоянно соревновался с ними и преодолевал их в своем творчестве. Далее из не названных в рассказе, но присутствующих в нем мы узнаем то и дело Олешу и Маяковского. В портрете бывшей возлюбленной, кажется, отражается аналогичный портрет из стихотворения В. Лейкина. В последней фразе возникает даже не слишком ожидаемый англичанин У. Хогарт с Enraged musician (соответствующую гравюру этого интересного художника мы здесь привести, к сожалению, не можем).

И все это не считая парада названных во всего лишь одностраничном рассказе Еврипида, Аристофана, Мейерхольда, Мандельштама и Лозинского (пока не говорю о Пушкине, потому что о нем – отдельно). Это второй способ цитирования, когда читателя отсылают не к конкретной фразе, а к эстетике какого-то автора или эпохи в целом. И на этом уровне автор использует тот же прием наложения цитат, когда еврипидовские герои начинают выдавать тексты, напоминающие о Маяковском и дадаистах. И так как есть подозрение, что «бородатый режиссер» должен быть примерно ровесником Матиевского (благо, и тот был бородат), это может навести нас на одну из потенциальных интерпретаций рассказа как взгляд на культуру через призму поколения семидесятников – людей, попавших в своего рода культурную лакуну, когда можно было только воспринимать, но любое публичное высказывание было исключено. Текст культуры, попадая в прозу Клубкова, оказывается настолько спрессован, что по ней, будь она (проза, а не культура) ископаемое, можно было бы восстанавливать геном культуры, может быть, даже клонировать ее.

Теперь о Пушкине. Он появляется в рассказе в двух видах – и скрытым в цитате («…когда народы, распри позабыв, в единую семью соединятся»), и явно – в качестве себя, проезжающего в санях на последнюю дуэль; он присутствует в скрыто комическом (народы-то распри забывают, а «противовоздушные» башенки на всякий случай строят) и в явно трагическом (дуэль, смерть) планах. И не он ли научил русскую культуру, цитируя, не подражать, а извлекать из цитаты новые смыслы?