Светлый фон

Косил он до самых картошек, а иногда и в разгар листопада. Траву не нужно было поднимать в валки – она стояла сухой на корню, коси да копни под вечер. Косы от её мёртвой шершавости быстро тупились, и через час-два Дядька меткими кивками молотка оттягивал свою «девятку», щупал пальцем кривое лезвие, и оно, нашлифованное до трудового блеска, едва слышно звенело от ногтяного щелчка. Комсомольской спешки на сенокосе Дядька не терпел ещё больше, чем при любой другой работе. Смётывая сено, кружил подле заложенной копны, подыскивая навильнику «самое место», и над ним, над его всклоченными волосами и неприбранным сеном посверкивали тучи, полные ливня и голубого электричества. Его поторапливали: «Солнце к закату идёт!» или «Дождь закрапал!» – а он лишь пялил наружу кончик языка, воздев над головой вилы на длинном черенке, будто вершил какую-то свою революцию. Сено, как флаг, трепалось на ветру, соря́сь травинками, зато когда обретало своё гнездо, все вдруг видели, что так-то и вправду лучше.

Ещё Дядька сгородил навес из жёрдочек и полиэтилена, из досок – столик и лавку. С утра кипятил на костре смородиновый чай. Хлебал, обжигаясь об эмалированную кружку, с которой уже не мог совладать и обеими руками, заедал подвяленной на солнце последней луговой земляникой, на коленях выщипав её из-под косы. И, может быть, в эти блаженные минуты думал о том, что ещё годков десять-пятнадцать – и он уйдёт за Орлом-столяром, Лёхой-кузнецом, Венкой с Береговой и другими мужиками. А навес останется! Лишь столик с лавкой потрескаются и побуреют, но в лиственничной чурке будет по-прежнему виден трёхгранный прокол – след от стальной наковаленки, на которой он выправлял свои косы. И всё здесь сохранится как при нём! Даже бутылки с питьём будут дневать в траве, а от них – вернись он облаком и открути пробку! – прямо в ноздри пахнёт кислым квасом из жжёных корок. Только лес, надвинув зелёные шеломы, плотнее наступит на луг. И сосны с ёлками, берёзы с осинами через много лет подкрадутся к навесу. А там вздыбятся, втопчут деревянными копытами, обратят в пыль и быль и навес, и луг, и луговую Россию, и судьбу самого Дядьки, и землянику, духмяную, как память о земной жизни. О, как они высоко и юно зашумят-закачаются! И уже не вспомнят ни косаря, ни его шепчущей косы, ни однообразного дымка «Примы» в то священное время, когда Дядька, прислонив литовку к копне, сидел на лавке и мастерил пилотку из газеты, слюнявя уголки языком, а то глядел на скошенную поляну, на солнце, затухавшее в консервной банке вместе с огоньком окурка, на алмазную после грибного дождя дрожь листвы…