Светлый фон

Когда прорубь очищена и вешка сколота, начинается самое интересное. Становишься на колени и, как в первобытное языческое таинство, заглядываешь внутрь. Хищно рыщешь глазами по дну. Но со свету ничего не видишь, а поэтому, замирая дыханием (чтоб не рябить воду), возвращаешься к точке отсчёта – и уже медленно идёшь взглядом от конца вешки, утопленного в грунт, по поводку к крючку. И если обнаруживаешь его голым, лежащим на дне знаком вопроса, или с гольяном, который играет на течении или уже уткнулся в камни, а то с пучком мёртвых водорослей, называемых на Лене по-эвенкийски – ня́шей, всё в тебя вваливается этим донным сумраком, неблагодарностью жизни, суровой правдой промысла, всем тем, о чём ты в азарте даже не думал, а вот сейчас, с этой маленькой неудачей, сник от одной только мысли об этом и почти пропал. Зато уж если взгляд твой, как на обломок склизкого топляка, наткнётся на рыбину, разботевшую от икры, принявшую форму реки, её фарватерной силы и стремления, а на фоне жёлтых и чёрных камешков всю камуфлированную и потому едва различимую, из сплюснутого рта которой вьётся капроновый ус, всё в тебе взведётся стальной пружиной.

Ты сбросишь горячие шубенки и, примерзая пальцами к металлически холодной вешке, провернёшь уду несколько раз, пока поводок не выберется весь. Рыба упрётся мордой в вешку, лишаясь простора для рывка, а ты ловко подёрнешь уду косым движением вверх и, встречая тугое, секущееся в лунке сопротивление, вынешь на лёд красивое речное тело. Тут же со сноровкой оглоушишь и, грубо отомкнув пасть, вырежешь крючок, заякорившийся глубоко в бледной, вязкой, как раскисшее мыло, и предсмертно сокращающейся глотке. Потом, когда добыча немеет у проруби, а из жабр течёт густая красная кровь и, смешанная со снегом, марает нож, руки, заскорузлый рюкзак, сырыми шлепками металла по живому мясу обойдёшь всю налимью тушу лопатой, старательно колотя по напряжённым бокам. С этими отбивными ударами печень в налиме чудовищно распухает и дома выпрастывается из брюшины молочно-серыми продолговатыми кусками, а с ней горсть-другая песчано-жёлтой жирной икры.

Эта-то печень, макса́, да ещё икра и составляют в налиме основную ценность, несмотря на то что налима справедливо считают сосальщиком утопленников, и мясом его многие брезгуют, и по вешней воде, когда он сослепу сгребает сеть, городские рыбаки вспарывают ему живот ради максы, а пустую тушу вымётывают за борт.

Промышляют налимов иногда до самого реколома, когда просыпаются грунтовые воды. Но основной клёв, как известно, по первому льду и во второй половине декабря, а потом после нереста – в феврале-марте. Налимятники из местных делят реку в строжайшем порядке. Вдоль бруствера, что напротив Старых Казарок, и до устья Казарихи настораживает свои крючки Никанорыч. Чуть выше полтораста-двести метров – угодья Толи Подымахина. Таюрские ездят на «попрошайке» за Глубокий ручей. По другую сторону реки лениво смотрит дюжину крючков Плотников. Где-то там снова втыкаются Таюрские. Напротив Никанорыча по правому берегу – Валентин Ильич. Ниже напором лезет неуёмный Никанорыч. За ним дядя Милентий. Иногда встрянут братья Логиновы. А уж дядя Володя Петрович неизменно рыбачит у Заостровки. И это ещё не все, кто-то уехал, состарился или умер, а кому-то стало не до того…