В Мюнхене Евгения находилась около двух недель: 20–23 августа (н. ст.) она присутствовала на постановке третьей и четвертой драм-мистерий, – надо сказать, сложнейших для понимания («Страж порога» и «Пробуждение душ»), – и уехала 24 августа, как раз в день начала цикла Штейнера «Тайны порога». Этот отъезд говорит о том, что у нее не возникло интереса к личности доктора, которого она, вероятно, все же видела на расстоянии. Содержащиеся в дневниках Евгении характеристики тех, кто вскоре станет столпами отечественного Антропософского общества, не просто прохладные, но порой уничтожающие. «Стыдно и ekelhaft (противно) все»[952], – резюмировала Евгения свое состояние от общения с антропософами, встретившими ее, однако, весьма приветливо. Ни искусствовед Трифон Трапезников – выученик и диссертант германских университетов, ни переводчик «Авроры» Я. Бёме А. Петровский, ни Е. Дмитриева – знаменитая Черубина де Габриак не вызвали в душе Е. Герцык даже и малейшего встречного движения[953]. В мимолетном разговоре с Андреем Белым (в присутствии А. Тургеневой) Евгении бросилось в глаза самое дурное в нем: «Под ее (А. Тургеневой) молчание (Белый) пренебрежительно рассказал, как он стал и почему антропософом, – виновато, почти отрекаясь, как он всегда»[954]. Может создаться впечатление, что Евгения была неважно знакома с тематикой антропософии и ее дискурсом. Иначе почему в обществе русских адептов «духовной науки» она почти не понимает их языка? «От напряженности внутренней слышу и вижу их тускло, как за пеленой, и перевожу их слова, для меня внешне нелепые и ни о чем не говорящие, на свой смысл»; в результате Евгения приходит к болезненной решимости на духовный суицид: «Так нужно – глупеть, тускнеть, обезвнутриваться»…[955]
Но было бы слишком просто решить, что Евгения взяла на себя роль смиренной антропософской неофитки, спасовав перед сложностью антропософского предмета и коллективной самоуверенностью тех, кто ощущал себя близкими к «посвященности». Суждения Евгении об антропософском пути, напротив, поражают их адекватностью – полным осознанием реальной участи того, кто изберет для себя антропософское ученичество. Собственно говоря, Евгения примеривала лично к себе то, что Штейнер обещал своим последователям в «Как достигнуть познания высших миров?». По сей день антропософские собрания всякого рода походят на веселые светские тусовки; на коллективных фотографиях антропософов безмятежно улыбаются интеллигентные дамы и явно неглупые мужчины, резвятся детишки, которых родители воспитывают по вальдорфской системе; но не объясняется ли эта атмосфера приятного и элегантного времяпровождения каким-то недомыслием и робостью заурядности (как не согласиться с Бердяевым!), не желающей посмотреть в корень, избегающей «бездн» и останавливающейся на красивой видимости? Евгения же дошла до сознания «последней безрадостности штейнерианства»[956]; ни у кого из русских критиков антропософии – ни у Иванова, ни у Бердяева и Булгакова – не найти такого экзистенциально-жгучего, как у Евгении, вставшей на путь «духовной науки»: «Иду от Бога, от спасения, от смысла»[957]. Никто, кроме Е. Герцык, не вычитал из текстов Штейнера, не рассмотрел во взгляде его пронизывающих душу глаз, в очертаниях и складках в самом деле удивительного лица доктора, что экзистенциальный нерв его духовного пути – метафизическое страдание, что антропософская атмосфера – это мрак предельной скорби и что на путь «духовной науки» надо вступать, сжав зубы. Евгении было дано «через Штейнера в конце чего-то, в ужас чего-то до конца заглянуть – и никогда не забыть…»[958] За головокружительной картиной мировой эволюции, представленной Штейнером («Очерк тайноведения»), за его учением о карме, за его фантастической христологией и т. д. Евгения распознала бездну ада – быть может, не совсем церковного, т. е. окончательного, но ада вечного в дурно-бесконечном временном значении. «Русские страдающие (Белый, Макс, Петровский – все духа Достоевского) тянутся к нему (Штейнеру) за большим страданием, чтоб на вечность быть распятым»[959]: здесь не только удивительная характеристика «русских мальчиков», не просто ищущих «пострадать», но взыскующих страдания предельного, – здесь трактовка самоощущения антропософского адепта как вечно длящейся муки распятия… Попробуем углубиться в такое понимание и распознать его истоки.