Светлый фон

Анна решила поделиться своими сомнениями с Вандой, которая после разговора с раненым офицером зашла к Адаму. Он по-прежнему спал странным глубоким сном.

— Ему не лучше? — спросила Ванда.

— Нет. А что на фронте?

— Тоже ничего хорошего.

— Значит, «нужно умирать, как на Вестерплятте»…

Ванда зло взглянула на нее и встала.

— Черт возьми! После всего того, что ты делала здесь, в госпитале, я уже думала, ты наша. А из тебя все время так и прет твой рационализм. Никуда не денешься — француженка.

— Я бретонка.

— Ну значит, из тебя вылезает парижанка. Землячка Гамелена.

— Ванда!

— Да, да, именно так! Хорошо еще, если не из достославного племени тех парижан, что бегали любоваться на казаков царя Александра, расположившихся в Булонском лесу, и угощали их вином. А в это время побежденный Наполеон…

— Нет! — крикнула Анна. — Я не пойду глазеть на немцев, если они расположатся в Уяздовском парке, и буду, если понадобится, стрелять в них… Только что значишь ты? А я? Новицкая? Кука? Понимаешь — ничего! Не больше, чем Варшавская Сирена, которая должна защитить мосты. А мосты усиленно обстреливают с суши и бомбят с воздуха, они скоро рухнут. А ее меч? Это что, символ? Святая Анна Орейская! Вы любите придумывать мифы и верите в чудеса.

— Ты не веришь, что кто-то нам поможет? Например, Париж?

— Уже не верю.

— А я еще надеюсь. Как и все. И это лучше твоего проклятого неверия, — бросила, уходя, Ванда.

Значит, опять она, Анна, думает иначе, нежели другие, и совсем чужая этим людям — которых она хотела понять, которых хотела бы спасти. Так, может, действительно лучше не отказываться от иллюзий и верить несмотря ни на что? Внимательно прислушиваться к тому, что упорно повторяет охрипший голос Стажинского?

Анна шла по уже почти пустынным улицам. Немецкие самолеты перед наступлением ночи сбрасывали на город последние бомбы, разжигая последние в этот вечер пожары. Она думала о том, через какие диковинные фазы проходил этот город, который ей хотелось считать своим. Сначала была вера в победу, в союзников Польши, были военные песни, беспечность и легкомысленное созерцание воздушных боев над столицей. Потом — паника, почти звериный страх, вызванный видом несметных толп беженцев и приказом об эвакуации из Варшавы всех мужчин. Беспорядочная, поспешная эвакуация, из-за нее в госпиталях и пожарных депо не осталось квалифицированного персонала. Добровольцы, повсюду одни добровольцы: старики, молодежь, женщины и дети. Возвышенная решимость держаться, проявленная брошенными на произвол судьбы жителями столицы. А позже — Варшава в пожарах, в дыму. Сначала горели крыши домов, костелов, дворцов и башен Королевского замка. Затем, вместе с пеплом и развалинами, город как бы спустился вниз: все население, покинув верхние этажи, расположилось на первых этажах, в подвалах и полуподвалах, подворотнях и бомбоубежищах. Варшава в верхней своей части горела, а в нижней, у самой земли и глубоко под землею, — стонала, голодала и мерзла ночами. Средние этажи миллионного города стояли совершенно пустые, шелестя черной бумагой затемнения, невольно наводя на мысль о той пустоте пространства, что разделяла жителей Варшавы и все еще сражающиеся армии «Поморье» и «Познань». Что, собственно, знали солдаты этих армий о страданиях, бедах и мужестве осажденного города? Ничего, то есть только то, что говорил их командованию и всему миру суровый, охрипший от крика голос Стажинского. А что знали они, жители города, — спустившиеся сверху вниз, перебегающие с одной стороны горящей улицы на другую, голодные и измученные — о героизме отдельных воинских частей, о длящейся много дней битве у Бзуры? Ничего, то есть столько, сколько можно было понять из приказов генерала Чумы или обещаний Стажинского о помощи.