Тем более должен был почувствовать свое значение сам Гермоген. Сбывались его опасения; его подозрительность и недоверие к полякам и тушинским дьякам получали полное оправдание. На его плечи ложилось тяжкое бремя забот о пастве, потерявшей своих правителей. Сам он, несмотря на старость, готов был нести это бремя с обычным упорством, с той «грубостью» и «косностью», которые поражали в нем его современников, как поклонников, так и врагов его. Но в окружающей среде патриарх не находил никакой поддержки и оставался «един уединен»; по словам писателя-современника, патриарху не было помощников: «иному некому пособити ни в слове, ни в деле». Другие иерархи «славою мира сего прелестного прельстилися, просто рещи, подавилися и к тем врагом приклонилися и творят их волю». А бояре-земледержцы, или, как назвал их писатель, «землесъедцы», давно отстали от патриарха и «ум свой на последнее безумие отдали»: пристали к врагу, «к подножию своему припали и государское свое прирожение переменили в худое рабское служение». Не в освященном соборе и боярской думе и не в столичном московском населении должен был искать Гермоген своих помощников. Москва вся была «прельщена» и «закормлена» или же запугана королевскими слугами: они, по тогдашнему выражению, «сильно обовладели» столицей и «везде свои слухи и доброхоты поизстановили и поизнасадили». Помощь патриарху могла идти только из-за московских стен, – оттуда, где еще было цело и могло действовать привычное земское устройство, не задавленное польской властью. Служилые люди, державшиеся вокруг городских воевод, поставленных еще при Шуйском, да тяглый городской люд со своими выборными старостами – вот те общественные силы, на которые мог рассчитывать Гермоген, задумывая борьбу с «врагами». Необходимо было сплотить эти силы, организовать их в видах борьбы за народную независимость и с помощью их решить не разрешенный боярством вопрос о восстановлении государственного порядка. Как увидим, Гермоген понял правильно эту задачу, но он не сразу получил возможность взяться за ее исполнение[206].
Первые признаки смуты в занятой поляками Москве появились в октябре 1610 года, когда князья Воротынский и А. Голицын были посажены на их дворах за приставами по обвинению в сношениях с Вором. За их делом возникло дело стольника Вас. Ив. Бутурлина, обвиненного в том, что, по соглашению с Пр. П. Ляпуновым, он «в Москве немцов тайно подговаривал» на избиение поляков. Эти немцы, введенные Гонсевским в Кремль после доноса на Воротынского и Голицыных, должны были будто бы ночью ударить на поляков и побить их. Неизвестно, основательны ли были все подобные обвинения, но они привели к важным последствиям. Польский гарнизон счел их достаточным поводом для того, чтобы вмешаться «в справы московские»: захватить «ключи от ворот городовых», привести весь город на военное положение, запереть наглухо добрую половину городских ворот; в остальных воротах и на стенах поставить караулы, а по улицам посылать патрули. Москва приняла вид завоеванного города: населению было запрещено носить оружие; у улиц были уничтожены охранительные решетки; в город не пускали подгородных крестьян; ночное движение по городу было запрещено, так что даже священникам не давали ходить к заутрене. Добровольное подчинение «царю Владиславу» становилось похоже на позорный плен и иноземное завоевание. В те же самые дни, когда в Москве водворяли этот военный порядок, там получены были первые тайные письма от великих послов, посланные ими 30 октября, с предупреждениями о планах Сигизмунда. Насилия в Москве, таким образом, связывались с известиями о насилии под Смоленском. 21 ноября последовал штурм Смоленска, который, однако, не удался. Известие о нем должно было потрясти московские умы, не постигавшие, каким образом мог король продолжать военные действия во время переговоров о мирном соединении государств; «так ли сыну прочити, что все наконец губити?» – говорили москвичи о короле. Пролитие крови под Смоленском было для русских людей доказательством двоедушия короля и побуждало окончательно не верить ни королю, ни его московским слугам. Когда 30 ноября М. Г. Салтыков явился к патриарху с каким-то разговором о короле, желая, вероятно, склонить Гермогена на уступки Сигизмунду, «все на то приводя, чтоб крест целовати королю самому», то Гермоген дал волю своему негодованию и отказался от всяких уступок. На другой день к патриарху пришли и другие бояре с Мстиславским во главе и, по согласному показанию современников, стали просить патриарха, чтобы он «благословил крест целовати королю». Гермоген отказался, и между ним и Салтыковым произошла бурная ссора. Салтыков, по одним известиям, бранил Гермогена площадной бранью, по другим же, даже не остановился на «продерзке словесной», а бросился на патриарха с ножом. Потом он опомнился и «прощения испросил» у патриарха, оправдываясь тем, что «шумен был и без памяти говорил»; однако для Гермогена этот случай имел решительное значение. Мы не знаем, точно ли о крестном целовании на имя короля просили бояре патриарха, но Гермоген именно так истолковал их просьбу. Он немедля послал «по сотням» и собрал московских гостей и торговых людей в Успенский собор. Там он прямо объяснил им положение дел, запретив присягать королю, и по его слову московские люди «отказали, что им королю креста не целовать». Так выступил Гермоген на открытую борьбу с королем Сигизмундом[207].