Нашего рассказчика привлекает негибкий и вместе с тем неточный литературный формализм. Рассказчик склонен поучать, высокомерен и переоценивает свои интеллектуальные возможности и обаяние. Приобняв нас за плечи – изо рта у него при этом попахивает странновато, – он (неловко, помпезно, с вопиющими ошибками) приглашает нас, равных ему знатоков, вместе с ним посмотреть свысока на его непритязательных персонажей. («Взгляните, друг мой, на этих бестолковых простых смертных, столь не похожих на нас с вами».) В результате мы начинаем коситься на рассказчика – «
Итак, Иван Яковлевич странен, странна и Прасковья Осиповна, а теперь вроде бы и рассказчик.
Но, сами понимаете, не странен кто ж?
Сказовая традиция (американские варианты ее мы видим у Марка Твена, Джона Кеннеди Тула, у комедиантки Сары Кэннон в образе Минни Пёрл, Саши Бэрона Коэна в образе Бората, Рэйна Уилсона в роли Дуайта Шрута [53]) испытывает на прочность представление о том, что беспристрастный, объективный, всеведущий рассказчик вообще существует в настоящем мире. Забавно воображать, что такой человек бывает, и писатели замечательно пользовались этим представлением – среди них и Чехов, и Тургенев, и Толстой, – однако, по мнению Гоголя, им это удавалось ценой некоторых потерь в правдивости. Любую историю кто-то да рассказывает, а раз у любого человека есть точка зрения, всякая история повествуется недостоверно (изложена субъективно).
А раз всякое повествование есть повествование недостоверное, как говорит нам Гоголь, давайте повествовать недостоверно в свое удовольствие.
Такое вот отражение теории относительности в прозе: никакой фиксированной, объективной, «правильной» точки зрения не существует; неустойчивый рассказчик описывает неустойчивым тоном поступки некоего ансамбля неустойчивых персонажей.