– Огонька-то тебе хватает, но уж поверь мне, падлы тебе подлян-то накидают, а ты им вот так… – показывает средний палец, – вот прям с первого же раза, пусть только попробуют херню эту!
Любая душа беспредельна и желает выразить себя в полноте. Если не предоставить ей подобающего инструмента (а нам всем так или иначе в нем отказано с самого рождения), появляется… поэзия, то есть правда, протолкнутая через узкое отверстие.
Поэзия на самом-то деле к этому и сводится: наружу выходит нечто чудно́е. Обычная речь, переливающаяся через край. Несостоятельная попытка отдать этому миру должное. Поэт доказывает, что язык недотягивает, бросаясь грудью на ограду языка, которая поэта ограничивает. Поэзия – возникающий прогиб ограды. Вклад Гоголя в том, что он тоже бросился на ограду языка там, где живут маленькие люди – косноязычные, мямлящие, чей язык не справляется с обстоятельствами, – но люди эти чувствуют все то же самое, что и люди большие (красноречивые, образованные, непринужденные).
Результат получается неловкий, забавный и достоверный, тронутый духом (чудно́го) повествующего человека.
В рамках одной модели писательства мы стремимся вверх – выразить себя точно, на высочайших уровнях языка (вспомним Хенри Джеймза). В рамках другой мы сдаемся естественной природе выражения, пусть она и несовершенна, и, сосредоточенно работая в этой модели, возносим ее, так сказать, придаем поэтическую изысканность этой (неумелой) форме выражения.
Когда какой-нибудь служащий корпорации говорит: «Стресс, испытываемый некоторыми, является, как его можно рассматривать, результатом того, что мы не достигли и не перевыполнили цели, которые, как мы все помним, Марк из Правления в своем критическом официальном письме отчетливо донес до нас в прошлом месяце», – это стихотворение, потому что здесь все наперекосяк. Внутри содержится заявление («Мы всё просрали, и нам хана»), но есть и нечто достоверное в этом наперекосяке, некий дух, кое-что сообщающий нам и о говорящем, и о его культуре, и это кое-что мы из фразы «Мы всё просрали, и нам хана» не узнаем.
Итак, это стихотворение – то есть машинка, поставляющая дополнительные смыслы.
Возможно, заметим мы и то, что в некоторых местах неуклюжесть гоголевского сказа внезапно пропадает и проза делается прекрасно артикулированной: «Но на свете нет ничего долговременного, – сообщает нам рассказчик после того, как Ковалев возвращает себе нос и обнаруживает, что орган не встает на место, – а потому и радость в следующую минуту за первою уже не так жива; в третью минуту она становится еще слабее и наконец незаметно сливается с обыкновенным положением души, как на воде круг, рожденный падением камешка, наконец сливается с гладкою поверхностью».