— Убить своего же — это какой-то… или подлинно мученический жест в сторону этой свирепой мужицкой массы… своеобразно христовый жест, или…
Вспомнил: Витос этот самый ласково гладил на улице чужую маленькую девочку:
— Расти, девчурка… для тебя всё… это делаем!
И поцеловал при всех. На улице.
А у Васьки перед тем, как стенку пачкать, зародилось тупое, грузное, как древность: «Год жизни отдав бы за цигарку!»
И наскреблы ему у конвойного серой тютюнной пыли, и оторвав он почти половину газеты без спросу, и, когда скрутил он последнюю «козью ножку», улыбнулись все, и Васька сам: цигарка вышла в аршина четверть. И пока Васька ее смолил, прилетело с телефонной станции одно слово, вернее два: «Харьков… остановить!»
И Васька только на другой год под Слащева голову свою уронил у Перекопа самого.
Такой вот чудовенный случай вышел с цигаркой.
Забористо, забористо начинал третий Мишель, ничего не скажешь. И большевики у него выходили забористые, с глобусами заместо головы.
Да и барышни из бывших тоже особого спуску не давали:
Клавдию Павловну увез из Питера вдруг комиссар Сербич, работать в конторе на лесозаготовках. А мать свою на ее расспросы она только закидывала желчными, злобными огрызками: — Вам не все равно, кто хлеб теперь даст? Нищие мы, слышите, нищие! Сербич имел большие заслуги перед революцией: первый на Забалканском у Обводного метнул булыжник в голову ругавшегося генерала, петуха красного первым пустил в полицейский участок, юнкеров у Зимнего купал с размаху в невской пооктябрьской прорве, это он там рванул по сюртукам и манишкам в Таврическом колонном своей горячей глоткой… А в партию не приняли, сказал жиденок один: «Без стержня ты, Сербич…» Но он свое нашел, теперь он — во кто! А Клавдия Павловна придвигает близко к начальнику заготконторы коричневую лайку косточек-глаз: — Ну, и плевать на их партию! У всякого своя партия. Подумаешь… спасают Россию?! Мешают жить другим! А не усмотрят, будем жить, как хотим… И впрямь, сурьезный Званцев медленно, сухо выбрасывает: — У нас крадут дрова. Оскар Робертович усмехается. В тон Званцеву медленно тянет: — Лошади кушают овес и сено, дрова крадут… Только почему «у нас»? У «них». «Оскар Робертович Пржевецкий, адвокат» — такая карточка была когда-то в Варшаве на Иерусалимской, в Петербурге на Морской. — Может, этот вор, что дрова теперь тащит… Чем скорей, тем лучше. Он и пушистоусый белозубый рот тянет к руке Клавдии Павловны: — Вы же интеллигентная женщина, Ваш муж покойный — кандидат на судебную должность… А с ее мягких теплых губ — грубое, обрубком: — Довольно… намучилась! Хоть прибыльно… сыта буду. И потом — его время, не забывайте! И по ночам, после супружеских ласк, Клавдия Павловна учит Сербича танцам и манерам: — Запомни, при всех я для тебя не Клавка, а Клавдия Павловна! Культуры в тебе мало, дружок… Ну, научу. Понял? Сербич смотрит на ее расстегнутую кофточку и повторяет: — Понял. — Да не понял, а понял, эх, ты… Т-товарищ!.. Но ничего, летом двинем в Ялту, в Коктебель, как в былые времена… И только когда Сербич уже сонно похрапывал — тогда вдруг — тоска, пустошь в душе… Плакала, ругалась по-мужски, лила в рот мадеру, закуривала сразу и папироску, и сигаретку. Со сна кричала в ту ночь дико, ужаленно… А Званцев подсчитывал украденные дрова, Россию любил свою Званцев, вызревающую любил — без подвига сам. И, вызванный в Петроград, уже твердо и точно рассказал, что думал. Потом подпись свою на листе оставил: Званцев. Как крепкую балку под гнилую осыпь обвала. А на полустанке ведет дням счет сторож полустанковый однорукий Гнатюшка — красноармеец прежний: — Скука тут… Уйти б куды… в партизаны… в Польшу али в Ындию! Так не, отобрал Деникин — бл…ь руку, загородил дорогу… Куды! Не любит Гнатюшка Федюху: кулацкий сын Федюха, хотя и чином в милиции. — Пошедши б в город, Гнатюшка, коли каммунист. Тольки я думаю, власть до себя не примет. Гладка власть стала: плечо-то заштопай! Енвалидов не примуть… Изломалась изба перед Гнатюшкой, рванулись от сердца тугие слова. — Бл…ь!.. Дезертир! Красноармейца обидел… К стенке!.. Наотмашь ударил милиционера под широкие мясистые скулы. Свалился Федюха, хрипел от боли, искал милицейский наган. Не заметили мужики, как вышел Гнатюшка из избы, милицейский наган подобранный прикрыв кожушанкой. И мятелью шли Гнатюшкины мысли, тянули наган Федюхин ко рту, к виску заросшему, будто не себя убить хотел, тоску свою. Обессилел, упал на сугроб, захлебнулся от холода…