Светлый фон

Васька Жлоб с запалу куркуля одного насмерть берданкой припечатал за то, что тот конфискованное жито керосином да известью попортил.

И смертный приговор ему читал председатель трибунальский товарищ Витос, у коего голова была вся в голых морщинах, извилинах да бугорках, как глобус школьный с накладными частями света. Про таких в тот год свирепый, взошедший на красных дрожжах терпких, мало кто слыхал, кроме десятка считаных, вроде Бухарина, чистых старых партийцев.

Часто так: засудив кого-то по долгу нови, ездил потом товарищ Витос запросто к присужденным в камеры (к «смертникам» — тоже), часами сидел, расспрашивал.

О чем?

Человека — о человеке. На века хватит!

Расспрашивал — в мысли потом к себе, в тетрадку коленкоровую с «записками».

Еще — пастор так. Только тот — для лжи, для тупого мертвого бога…

И за полчаса до Васькиного расстрела подошел товарищ Витос к женщине, прижал ее к себе:

— Надо ехать, Сима…

И женщина уже немолодыми пошерхшими губами поцеловала все пять частей света: коммунистка. Встать лишний раз не могла: ноги одной не было.

Ногу отняло гангреной от порезов шашек казацких в подполье донецком в прошлом году.

Голову целовала — глобус, говорила: «Проклятье… проклятье!»

И знали оба уже: слово это — «проклятье» — каждый раз перед чьей-то насильной смертью — прошлому, ядоносному, отравившему мирской глобус весь трупной жидкостью человеконенавистничества.

 

Чуешь, читателю? Уси поотравлэны, одни воны чистые, от чистоты стрэляють, а не от потравы, як другие протчие.

 

А в это время защитник Васьки смертного Марк Рувимович дрожью сжимает слова: — Убить своего же — это какой-то… или подлинно мученический жест в сторону этой свирепой мужицкой массы… своеобразно христовый жест, или… Вспомнил: Витос этот самый ласково гладил на улице чужую маленькую девочку: — Расти, девчурка… для тебя всё… это делаем! И поцеловал при всех. На улице. А у Васьки перед тем, как стенку пачкать, зародилось тупое, грузное, как древность: «Год жизни отдав бы за цигарку!» И наскреблы ему у конвойного серой тютюнной пыли, и оторвав он почти половину газеты без спросу, и, когда скрутил он последнюю «козью ножку», улыбнулись все, и Васька сам: цигарка вышла в аршина четверть. И пока Васька ее смолил, прилетело с телефонной станции одно слово, вернее два: «Харьков… остановить!» И Васька только на другой год под Слащева голову свою уронил у Перекопа самого. Такой вот чудовенный случай вышел с цигаркой.

А в это время защитник Васьки смертного Марк Рувимович дрожью сжимает слова: