Потом снова посмотрела на него и, закрыв глаза, сказала:
– Позволь мне сообщить тебе, я больше не хочу тебя видеть никогда. Что происходит? Почему ты преследуешь…
– Ндали, послушай, – сказал он и шагнул к ней.
– Стой! Остановись!
Она с таким исступлением отступала от него, что он испугался.
– Не приближайся ко мне. Послушай меня, именем Бога заклинаю, оставь меня. Я замужем, тебе ясно? Найди себе другую женщину и оставь меня в покое. Если ты еще раз придешь к моему дому, я сдам тебя в полицию.
Она повернулась к машине, а он пошел следом и был уже в нескольких дюймах от нее, когда она снова повернулась к нему.
– Твой сын, – сказал он, тяжело дыша от охвативших его чувств. – Он носит мое имя.
В тот памятный момент жизни, когда мой хозяин и женщина, которую он любил, стояли в нескольких дюймах друг от друга, к этому месту, где словно сошлись в поцелуе две машины, приближался фургон. Это был инстинктивный момент, короткий, как мгновение, когда жертва видит своего убийцу перед роковым ударом, но и не лишенный изящества, не поддающегося описанию человеческим языком. Одним непрошеным шагом он приблизился к ней, и его ноги попали в петлю, из которой он не мог освободиться. Он видел, что она хочет заговорить, но тут она резко развернулась и села в машину.
Человек в фургоне остановился, чтобы разразиться проклятиями. Мой хозяин вернулся в машину и осторожно сдал назад. Ее машина проехала к воротам ее дома. Он проводил ее взглядом, а озлобленные пассажиры и водитель фургона, проезжая мимо, еще раз обругали его.
Эбубедике, я не должен слишком долго задерживаться на том, что он сделал после, потому что видеть это слишком тяжело. Потому что мой хозяин был раздавлен этой встречей. Он нес в себе те несколько слов, что сказала ему Ндали, переваривал их своим слабым желудком, взвешивал каждое в отдельности. Но он, словно козел, превратил их в настоящую жвачку. И каждый вечер, когда его жизнь, которая к тому времени приобрела неугомонность маятника, замирала, он отрыгивал жвачку и снова принимался перемалывать ее, обильно смачивая слюной. Но от одного он никак не мог отделаться, не мог пережевать, не мог перекусить. Потому что оно было твердым и неудобоваримым по своему составу. Он видел это нечто в ее глазах, и хотя понимал, что его разум в таких ситуациях склонен к преувеличениям, он не сомневался, что видел в ее глазах презрение.
Трудно описать, во что его превратило это чувство. Он целыми днями лежал в доме в окружении призрачных, бестелесных голосов, звучавших во время той встречи. Он мало ел, говорил сам с собой. Он смеялся. Он кричал. Он устало выходил из дома по вечерам и возвращался бегом в свою комнату, пил дождевую воду, стекавшую с его лица.