Светлый фон

«Уход навсегда», отказ от повторения и воспроизведения опыта прошлого лежит в основе антропологии социалистического человека Платонова: это человек «безвозвратный», обитатель мира, который не ложно, но «действительно бесконечен, и концы его не сойдутся нигде»[496]. Ту же бесповоротность, с которой Москва Честнова устремляется к социализму, Платонов видит и в своих журналистских поездках, встречая людей на пересылках и в эвакуации, нищих, бездомных, баб, отвыкших рожать, и детей, привыкших «есть мало». Это строители передовых строек социализма, узники его лагерей и депортаций, люди, все время уходящие за горизонт, постоянно отодвигающие фронтир; они приходят туда, где их ничто не ждет, и уходят, не оглядываясь и не оставляя после себя ничего; для них бытие как случайный ночлег: «Россия всюду ‹…› Домишки непрочные, вроде временных, – отсюда, дескать, еще дальше пойдем. Куда только? Все равно. Выспимся и пойдем»[497]. Новое овладение пространством, новая колонизация Евразии под давлением сил социализма, войны, репрессий и нищеты. Вместе с повторением такой человек отрицает и историю, поскольку никогда не оглядывается назад.

Товарищ Платонова по литературной борьбе ортодоксальный марксист Михаил Лифшиц описал этот запрет в сталинском режиме оглядываться и его результат: жизнь в непрекращающемся настоящем, в «вечном сегодня»:

До 1953 года мы жили в вечном сегодня. Оно началось с Октября, и если происходили какие-нибудь изменения, нам хорошо известные, мы их не сознавали как границы истории. Для этого были не только внутренние основания, в значительной степени иллюзорные. За этим вечным сегодня стояли грозные силы, которые не допускали мысли о том, что сегодня может иметь свою историю, что вчера оно могло быть в чем-то несовершенным, исторически относительным и вообще не равным самому себе. Ведь при таком допущении можно было найти в себе какие-нибудь критические доводы и по отношению к более конкретному и реальному сегодняшнему дню. Поэтому нужно было иметь плохую память. Резкие изменения курса жизни стирали одно другое, ложились одно поверх другого как записи на магнитной пленке, а пленка оставалась одной и той же. Внешность была такова, как будто все от века было одинаково и малейшие попытки внести какую-нибудь конкретность в это непрерывное присутствие, presence, казалось, режут слух. После 1953 года у нас появился интерес к собственной истории и, самое главное, появилась возможность ею заниматься[498].

До 1953 года мы жили в вечном сегодня. Оно началось с Октября, и если происходили какие-нибудь изменения, нам хорошо известные, мы их не сознавали как границы истории. Для этого были не только внутренние основания, в значительной степени иллюзорные. За этим вечным сегодня стояли грозные силы, которые не допускали мысли о том, что сегодня может иметь свою историю, что вчера оно могло быть в чем-то несовершенным, исторически относительным и вообще не равным самому себе. Ведь при таком допущении можно было найти в себе какие-нибудь критические доводы и по отношению к более конкретному и реальному сегодняшнему дню. Поэтому нужно было иметь плохую память. Резкие изменения курса жизни стирали одно другое, ложились одно поверх другого как записи на магнитной пленке, а пленка оставалась одной и той же. Внешность была такова, как будто все от века было одинаково и малейшие попытки внести какую-нибудь конкретность в это непрерывное присутствие, presence, казалось, режут слух.