Светлый фон

В тот момент я поняла Аннабеллу, как никогда. Знай я полгода назад то, что знала сейчас, я не стала бы ломать окна, докладывать вожатым и отговаривать ее от бритвы. Я попросила бы у нее такую же бритву и присоединилась бы к членовредительству. Этот порыв теперь был мне ясен – яснее некуда. Это когда твое тело тебе не принадлежит, когда является чужеродным тебе объектом, тебя замыкающим, от которого хочешь избавиться, чтобы выпрыгнуть на свободу, или наоборот, хочешь подключиться к нему заново, а для этого необходимо причинить себе боль, иначе ничего не почувствуешь, ничего, кроме пустоты и неутолимой сокрушительной ярости.

Я очень ярко представила, как вскрываю себе вены на руках чем-то тонким и острым и как темная густая кровь проступает на белой коже гранатовыми каплями, капли собираются в струйки, а они – в поток, и вся кровь из меня вытекает, течет по шее и туловищу чугунного льва, окрашивает алым белые камни, и от этого почему-то становится легче.

Я посмотрела на часы: двенадцать часов шесть минут.

Я кого-то себе напомнила. Какого-то книжного героя, только какого именно, вспомнить не могла. Воспоминание было отвратительным, как бывает от плохой книги, сюжет которой стирается из головы, только тошнотворное послевкусие остается, как отголосок дурного сна. Вероятно, это была дурацкая книжка, которую я терпеть не могла, но все равно дочитала, потому что книги всегда следует дочитывать до конца, даже самые неинтересные. Это мне мама так внушила: книги нельзя бросать посередине. Почему нельзя? Что за чушь? Почему я обязана тратить свое время на воображение другого человека, которое мне не близко и противно? Только потому, что его воображение получило переплет, а переплеты – это святое? Книги – это святое? Кто сказал? Кто это придумал?

Они всегда такими были, мои родители. Никаких новостей, ничего неожиданного, если задуматься. Если бы не болтливый дядя Армен, дедушкин коллега по ипподрому, я бы так никогда и не узнала, что случилось с Василисой, и до сих пор пребывала бы в уверенности, что ее перевели на другой ипподром, в китайский цирк, пришили ей крылья и отправили на луну. А я уже была взрослым человеком. Мне было восемь лет!

И про секс они мне ничего никогда не рассказывали, не разрешали читать “Анжелику”, хоть мне уже было тринадцать, а то и все четырнадцать. Что они думали: что когда я выйду замуж за какого-нибудь ботанического очкарика, вроде Кирилла, тогда впервые узнаю, откуда берутся дети? Матерные слова никогда не употребляли, как будто слова могут причинить вред. Нет, не могут, только молчание может. А они никогда не умели называть вещи своими именами. И что за дебильное имя они мне дали? Зоя. Никого так не зовут, только престарелых училок музыки, родившихся во времена НЭПа. Зоя! Какая мерзость. Трудно, что ли, было назвать меня Машей, Наташей или Таней, как всех нормальных девок? И как мне с таким именем жить в Израиле? Ведь все кому не лень извратят его в “зона”.