– Нет.
– Смогли бы застрелить Флесселя?
– Нет.
– А повесить Фулона?
– Нет.
– А смогли бы вы принести окровавленное сердце Бертье в ратушу и положить его на стол?
– Да это же гнусность! – вскричал Бийо. – Как бы ни был виновен этот человек, я дал бы разрезать себя на куски, только бы спасти его. Это правда: меня ведь ранили, когда я бросился его защищать, и если бы не Питу, который оттащил меня к реке…
– Точно, – подтвердил Питу, – без меня папаша Бийо провел трудные четверть часа.
– Вот видите, Бийо, есть множество людей, которые действовали бы точно так же, как вы, чувствуй они рядом поддержку; однако, когда у них перед глазами дурной пример, они становятся злыми, свирепыми, просто бешеными, а когда зло совершено, сделанного не воротишь.
– Хорошо, – не сдавался Бийо, – пускай господин Питт, или, вернее, его деньги, имеют какое-то отношение к смерти Флесселя, Фулона и Бертье, но ему-то какой от этого прок?
Жильбер засмеялся тем беззвучным смехом, который заставляет удивляться людей простодушных и задуматься людей думающих.
– Какой прок, говорите? – переспросил он.
– Да, какой?
– А вот какой. Вы ведь сторонник революции, верно? Вы же не побоялись даже крови, когда штурмовали Бастилию.
– Да, революция мне понравилась.
– А вот теперь она нравится вам уже меньше. Теперь вам уже жаль Виллер-Котре, Писле, жаль ваших мирных равнин, ваших тенистых лесов.
– Frigida tempe[181], – ввернул Питу.
– Да, вы правы, – согласился Бийо.
– Так вот: вы, папаша Бийо, фермер, собственник, уроженец Иль-де-Франса, а следовательно, исконный француз, вы представитель третьего сословия, тех, кого называют большинством. И вы уже потеряли вкус к революции.
– Согласен.