– Ого!
– Да разве это охота? Баловство одно! – заметил Фома
Филимонович. – Двое суток – и полдюжины! Только время убили.
Я высказал предположение, что виновны тут, видимо, не охотники – война распугала дичь. Старик возразил: дичи в лесу много, а вот охотники – шляпы. Не знают, где хоронится птица.
– А то Похитун! – возмущался он. – Какой же из него охотник! Балбеска сущая! Обсевок какой-то… рвань!
Смотреть на него тошнехонько. Он пьяный не отличит тетерева от своих сапог, а еще хвастается: я да я… А что он?
Тьфу! – И дед сплюнул. – Ввернул я ему как-то, что, мол, не годится, когда курица хочет петухом петь. Так он обозлился! Ну и пусть себе… А дичинки в наших лесах на всех хватит.
Достав из поддувала уголек и присев на корточки спиной к дверям, Фома Филимонович начертил на полу неровный круг и объяснил мне, что это лес. Затем он обозначил Опытную станцию, озеро, реку, протоку, зимник и поставил крестики там, где, по его твердому убеждению, должна таиться дичь.
В это время распахнулась дверь, и на пороге появился
Гюберт. На нем был охотничий, ладно сшитый костюм и мягкие меховые сапоги.
Он пнул носком сапога Фому Филимоновича пониже спины. Тот вскочил, и Гюберт прошел в комнату.
В глазах старика, как мне почудилось, мелькнул недобрый огонек. Я по себе знал, что самая сильная обида это та, на которую нельзя ответить, и отлично понимал Фому
Филимоновича. Бросив несколько поленьев дров в печь, он собрался уже выйти, как Гюберт спросил, подозрительно разглядывая примитивный чертеж на полу:
– Чем занимаетесь?
Вопрос мог быть обращен и ко мне и к Кольчугину. Я
решил ответить за обоих и сказал:
– Спорим насчет охоты.
Гюберт сел на стул и, уставившись на Фому Филимоновича холодными глазами, спросил:
– А ты понимаешь что-нибудь в охоте?
– А почему я не должен понимать? Чай, годков тридцать брожу по лесу. Собаку на этом деле съел.