Пока он стоял так спиной к камину, высказавшись о нравственном содержании заппо-запа, мысль его перенеслась единым взмахом крыла за тридевять земель, к месту кочевья под большим деревом. Там, вдали, дерево и пруды продолжали по-прежнему стоять под звездами, как стояли при нем. Дальше, к востоку, взорвавшееся слоновое ружье лежало на том же месте, где его уронили; кости жирафы, дочиста обглоданные и белые, валялись точь-в-точь там, где поразил их выстрел; а кости человека, державшего ружье, остались там, где их бросили леопарды.
Адамс ничего не знал об этом треугольнике, начертанном смертью; для него заппо-зап еще жил и творил зло. Под влиянием этой мысли он продолжал:
— Людоед, существо, более отвратительное, чем тигр, — вот ради кого ваш отец рисковал жизнью.
— Людоед? — повторила Максина, вздрогнув и широко раскрыв глаза.
— Да, правительственный солдат, назначенный нам в проводники.
— Солдат, но какое же правительство берет в солдаты людоедов?
— О, — сказал Адамс, — их зовут солдатами, но это не более как пустой звук. Надсмотрщики над невольниками — вот что они на самом деле, но то правительство, которому они служат, не употребляет слово «невольники», — о, нет, это всех бы оскорбило — мерзавцы!..
Глаза его сверкнули, он запрокинул голову, и лицо его было в это мгновение сурово, как лицо Фемиды. С минуту он помолчал, как бы меряясь с невидимым врагом, затем, подавляя гнев, продолжал.
— Я теряю самообладание, когда вспоминаю о том, что видел, — столько страданий, какая беспросветная нищета! С самого же начала я увидел достаточно, чтобы у меня могли открыться глаза; но я только тогда проник в суть вещей, когда воочию увидел кости убитых, кости тех людей, которых видел живыми за несколько лишь недель до того и которые предстали мне в виде голых скелетов; ребенок, с которым я говорил и играл…
Он отвернулся и облокотился на камин, спиной к Максине, — целые тома не выразили бы того, что выразили это внезапное молчание и эта поза.
Она едва смела дышать, дожидаясь, чтобы он снова повернулся к ней. Лицо его было спокойно, но носило следы побежденного волнения. В глазах Максины стояли слезы.
— Напрасно я сказал вам об этом, — промолвил он. — Зачем было терзать вас тем, чем терзаюсь сам?
Максина ответила не сразу. Она следила глазами за неясным узором ковра у ее ног, и падающий сверху свет превращал в сияние красновато-золотистые волосы, бывшие главной ее красотой.
Затем она медленно проговорила:
— Я не жалею о том. Раз такие вещи существуют, надо же знать о них. Почему бы мне отворачиваться от страданий? Я никогда этого не делала и много видела страданий в Париже, так как вращалась среди несчастных, поскольку это возможно для девушки; но то, что вы говорите, превосходит все, о чем я когда-либо слышала, читала и даже помышляла. Расскажите еще, подавайте мне факты; ибо, откровенно говоря, хоть я и верю вам, но не могу еще реально представить себе все это и поверить рассудком. Я, как Фома неверующий, — мне надо вложить персты в раны.