Я покосился на портреты, подписанные последними четырьмя месяцами.
События следующего полугода бросали меня, обожженного, в прорубь, под лёд, и пару раз я едва успевал глотнуть воздуха в конце.
Она привязалась ко мне.
Дальше началась большая путаница, в ходе которой единственное, что я понял наверняка: нимфомания – это реальная болезнь, хуже раздвоения личности и всех психозов. Пытаясь выяснить, откуда ноги растут, я узнал о своей пассии больше, чем готов был. Начиная со скрытого комплекса вины и соперничества с матерью, заканчивая ранним случайным лишением девственности: всё подкрепляло в ней манию. И тогда, признаюсь, я не выдержал постоянных мыслей о её соитии с другими парнями: насочинял отмазки ради симпатию к девушке с летней подработки и предложил расстаться. Я не хотел этого делать, но понимал, что иначе ситуация может необратимо сказаться на мне самом: всё чаще грезилось о здоровых чувствах, не мешаных с недомолвками и постоянным страхом правды, и я не раз пугался того, что мне не представлялось возможным испытать их к кому-либо из окружавших меня девушек. А с ней это казалось невозможным. Теперь я страшился своей любви, я хотел её избежать, она снова и снова будто назло мне вылезала, как прыщик на самом видном месте.
Мы поменялись местами: зависимым стал я. В среднем раз в месяц все мои попытки обрести новую симпатию заканчивались ещё одной ночью с прежней. И так снова длилось почти год. Прошёл последний звонок, сдан был последний госэкзамен. И она сказала мне, что уезжает в Москву. Поступила, умница.
Меня разрывало от радости скорби, когда я помогал её семье тащить чемоданы на вокзал. Но всё оставалось внутри: внешне я старался не эмоционировать. А она радовалась, Пташка. Летела в новую жизнь.
И тут остановилась среди зала ожидания:
– Смотри, пианино!
Почему оно было на вокзале? Не знаю. Наверное, очередная развлекаловка в рамках юбилея области.
– Сыграй мне что-нибудь на прощанье, – попросила она.