Обстановка еще сильнее накалилась из‐за того, что сами ученые, особенно работавшие в социальных областях наук о живой природе – теории эволюции, экологии, этологии, или социального поведения животных, и т. д., зачастую использовали антропоморфные метафоры или переносили свои выводы на человеческое поведение. Социобиологи и популяризаторы их исследований утверждали, что (мужские) черты, сформировавшиеся в течение тысячелетий, когда примитивный человек был вынужден приспосабливаться к жестким условиям среды обитания (Wilson, ibid.), все еще оказывают решающее воздействие на наше социальное поведение. Это возмутило не только женщин, но и профессиональных историков. Теоретики эволюции в свете великой биологической революции теперь рассматривали естественный отбор как борьбу за выживание “эгоистичного гена” (Dawkins, 1976). Даже сторонники жесткого дарвинизма недоумевали, какое отношение генетический отбор имел к спорам о человеческом эгоизме, конкуренции и сотрудничестве. Наука снова оказалась под прицелом критиков, хотя на этот раз – и это важно – решающая атака не велась сторонниками традиционных религий, за исключением разве что крайне немногочисленных фундаменталистских групп. Духовенство смирилось с гегемонией лабораторий и искало теологического утешения в научной космологии. И действительно, теории Большого взрыва вполне могли рассматриваться человеком верующим как доказательство сотворения мира Богом. С другой стороны, западная культурная революция 1960–1970‐х годов породила серьезные неоромантические и иррациональные нападки на научную картину мира, которые могли легко превратиться из радикальных в реакционные.
Другие естественные науки, далекие от открытых конфликтов наук о жизни, оставались в стороне от подобных дебатов вплоть до 1970‐х годов. Но в 1970‐е годы стало очевидно, что научные исследования больше нельзя рассматривать в отрыве от социальных последствий практического применения высоких технологий, которые наука теперь порождала практически сразу. Благодаря генной инженерии, которая в будущем могла создать наряду с другими формами жизни и человеческий организм, возник вопрос о необходимости определенных ограничений для научных исследований. Первыми подобные мнения высказали сами ученые, в частности биологи. Ведь к этому времени некоторые элементы “технологий Франкенштейна” оказались неотделимы от чистого исследования. Технологии являлись продолжением научных исследований и даже – как это случилось с расшифровкой генома человека, иначе говоря плана по определению всех генов человеческой наследственности, – фактически служили основой исследований. Критика подрывала незыблемые ранее (а для многих и сейчас) принципы научного исследования, а именно: за вычетом некоторых незначительных уступок общественной морали[214], наука должна заниматься поиском истины, куда бы ни привел ее этот поиск. Ученые не несут ответственности за те выводы, которые военные и политики сделают из результатов их исследований. При этом, как отметил один американский ученый в 1992 году, “все крупные американские ученые, с которыми я знаком, получают прибыль от биотехнологий” (Lewontin, 1992, р. 37, р. 31–40), или, по словам другого ученого, “центральной проблемой научных исследований сегодня является проблема авторства” (ibid., р. 38). Все это делало чистоту поиска научной истины еще более сомнительной.