А сам он не умрет. Не умрет, что бы ни сулил Шарп. Сержант снова заглянул в кивер:
– Чертов Шарп! Он меня боится. Он убежал! Он не может меня убить! Никто не может меня убить!
Последние слова Хейксвилл почти выкрикнул. Все так. Он был на волосок от смерти и остался жив. Сержант поднял руку и потрогал красный шрам. Обадайя провисел в петле целый час, тощий мальчишка, и никто не дернул его за ноги, чтобы сломать шею. Он мало что помнил об этом событии – толпу, других осужденных, обращенные к нему шутки, – но навсегда сохранил благодарность к садисту, который вешал приговоренных: медленно, без рывка, чтобы зеваки вполне насладились зрелищем. Они разражались одобрительными криками при каждом судорожном подергивании, и лишь потом помощники палача, улыбаясь, словно угодившие публике актеры, брались за болтающиеся стопы. Подручные смотрели на толпу, испрашивая разрешение дернуть, и длили мучения осужденных. С двенадцатилетним Обадайей возиться не стали. Он уже в те годы был хитер и висел смирно, даже когда от боли сознание то уходило, то вновь возвращалось, и толпа сочла его мертвым. Непонятно, зачем он так цеплялся за жизнь: смерть от рывка была бы и быстрой, и далеко не такой мучительной, но тут хлынул ливень. В считаные минуты улицы опустели, и никто не стал возиться с сопляком. Дядя мальчика, испуганно озираясь, перерезал веревку и унес обмякшее тело в проулок. Хлопнул Обадайю по щеке:
– Эй, дрянь! Слышишь меня?
Наверное, Обадайя что-то сказал или застонал, потому что дядя склонился к самому его лицу:
– Ты жив. Понял? Паршивец! Не стал бы я тебя спасать, кабы мать твоя не попросила. Слышишь?
– Да. – Лицо неудержимо дергалось.
– Уноси ноги, понял? Куда хочешь. Домой не возвращайся, тебя снова возьмут, слышишь?
Он услышал, и понял, и унес ноги, и никогда больше не видел родных. Не сказать чтобы сильно по ним скучал. Обадайя Хейксвилл, как многие другие отчаявшиеся люди, завербовался в армию и нашел в ней свою судьбу. И он не умрет. Обадайя понял это, когда остался один в проулке, когда побывал в бою, и теперь он знал, что обманул смерть.
Он расчехлил штык и подумал было отдать кому-нибудь из рядовых, чтобы наточил. Приятно бы унизить верзилу-ирландца, но, с другой стороны, в предвкушении убийства Хейксвилл любил точить оружие сам. Сегодня штурм – никто ничего не объявлял, но все знают, и штыку предстоит горячая работенка. Хейксвилл заглянул в кивер:
– Извини, мы ненадолго расстанемся. Скоро еще поговорим.
Он надел кивер и взял точило. Камень замелькал, остря штык, но Хейксвилл не смотрел на него. Сержант смотрел на роту, ощущая общий страх и черпая в нем силу. Он добился, что эти сволочи приносят ему еду, стирают одежду, меняют солому под его навесом. Двоих он измолотил в кровь, зато теперь они как собачки, ищут, чем бы угодить. Главные победы одержаны. Шарп устранен, Харпер – рядовой, рядовой в красном мундире. Капитан, Прайс и сержанты боятся Хейксвилла. Жизнь, и Хейксвилл это знал, могла бы быть куда хуже. Он потрогал лезвие большим пальцем – нет, можно еще острее – и снова заширкал штыком по точилу.