– Тебя переводят в другой лагерь, в санчасть, будешь блатовать в тепле.
– Правда? – Селезнев не поверил собственным ушам и глупо заморгал.
– Правда, правда. У тебя там свояк, что ли? Кто‐то петропавловский хлопочет, мол, жил с тобой в одной деревеньке.
– В селе.
– Что?
– В селе Новоникольском. Я оттуда родом. Кто бы это мог быть?
– А черт его знает. Короче, собирайся.
Так он оказался под заботливым крылом Валентина, а еще через два месяца туда же прибыл и его спутник – проверенный и на поле боя, и в душных застенках доктор Полунин. Но к этому радостному событию приложил руку уже сам Михаил Антонович. Полковник контрразведки Смирнов с его воспоминаниями о процветающем дореволюционном селе с чистеньким лазаретом, где какой‐то доктор Селезнев не раз спасал от смерти его отца, китайца Чжоу Фана, тут ни при чем.
В лазарете с приходом докторов появились белые халаты, отстраненный запах хлорки и профессиональная холодность. С больными разговаривали на «вы» и по имени-отчеству, иначе не умели. С азартом брались за сложные случаи, потихоньку обрастали книжками, справочниками и атласами. Совсем как в маленькой сельской клинике. Наверное, в такой работал когда‐то сам Чехов или его многочисленные герои-доктора. Приписанный к лагерю фельдшер, увидев такое рвение, стал все чаще отлучаться на охоту, а в лазарете старался дальше шкафчика с папками не соваться. Он, честно признаться, робел показаться несмышленышем рядом со своими учеными помощниками, поэтому предпочитал лишний раз не вступать в контакт. Больные обихожены – вот и здорово. Начлаг Валентин Иваныч молчаливо одобрял подобную тактику, ни разу не поинтересовался у медиков, где же их коллега, а если видел, что тот на месте, вовсе обходил лазарет стороной.
Эпохальное событие двадцатого века – победа в Великой Отечественной войне – прошло совсем не так, как мечталось в далеком сорок первом. Радости в душе отыскалось с избытком, но она не пела, а клокотала, вырывалась с рычанием и сопением. Победа – это значит, что на войне умелые хирурги больше не нужны, им с Полуниным гнить на нарах до могилы. Но зато появилась надежда, что климат может потеплеть. Надоело ждать, надоело выживать, надоело притворяться. Если раньше все потаенное негодование старательно прятали под маской войны, мол, недосуг сейчас обращать внимание на мелочи, каждый жертвует чем‐то, и многие гораздо большим, чем мнимая свобода, то теперь обиды лезли наружу с азартом выспавшихся за зиму червей. Амнистии ждали с нетерпением и в то же время со страхом, грезили холодными ночами, что до них дойдут руки, что разберутся в несправедливости и отпустят в настоящие светлые операционные, к женам, к детям, к выплакавшим глаза старикам родителям. И в то же время боялись, что на деле поставят скучный штамп и просто сбросят в архив, как ненужную макулатуру, как эту жизнь – единственную, неповторимую, но почему‐то незадавшуюся.