Внезапно Филиппов встал на колени. Стоял перед своим бывшим врагом, склонив голову. Лесков тоже опустился вниз. На мгновение всё исчезло – вражда, обиды, презрение. В памяти вспорхнула вдруг старая вольная песня о двух щеглочках в чистом поле, разлилась по комнате. Пел ее, пел когда-то Тертий под гитару. Как же хорошо они смеялись под нее!
Два старика, которым так мало осталось жить, стояли друг перед другом на коленях.
Поднялись, заплакали, поцеловались.
– Я перечитывал вас, – смущенно заговорил Филиппов, – мне вспоминалось всё, что вы вытерпели, и я, я… почувствовал потребность вас видеть.
Лесков смешался, не знал, что ответить. Тертий смотрел на портреты, стоявшие на столе: Толстой, Дарвин, британский либерал Гладстон… Смотрел и молчал – он всех их терпеть не мог. О чем было говорить?
Но тут Лескову счастливо припомнилось, что когда-то Тертия Ивановича занимал один вопрос из церковной истории. На память пришли нужное имя, название статьи, они разговорились. Затем коснулись и больной для Лескова темы – о том, что писателей можно и нужно принимать на государственную службу. Филиппов сейчас же согласился.
– Я радуюсь, Тертий Иванович, что вы дорожите литераторами в ваших бюрократических берлогах. Пора, пора даже и в такой малокультурной стране, как Россия, ценить писателя выше чиновника и принимать его на службу, не жалея денег и не сомневаясь, что государство только выиграет, если литераторы войдут в его учреждения и в салоны. Не надо страшиться литераторов; литературная среда всё-таки умная и уж, конечно, честнейшая из всех1024.
Он говорил много, больше, чем требовалось, боясь пустоты, чувствуя: еще миг – и снова воцарится молчание. Так мало осталось жить, а общих тем почти не было.
– Надеюсь, видеть вас у себя, – проговорил наконец Филиппов, собираясь идти.
– Я никуда не хожу. Подыматься по лестнице тяжко.
– О, я не высоко живу. Несколько ступеней.
– Да нет… вы живете для меня
Тертий Иванович засмеялся, и вновь мелькнуло в лице молодое, озорное, нежное.
Они попрощались.
Лесков словно умылся живой водой и всем подряд, близким и дальним, всё рассказывал о неожиданном примирении, не уставая повторять подробности: встали на колени, стояли несколько мгновений – и будто песня зазвучала, будто скинули 30 лет. Он знал: Тертий Иванович был оригинал, а вместе с тем ортодоксальный церковник, мог поверить чужому сну о себе и помочь, чтобы сон был в руку, или поцеловать вдруг георгиевского кавалера в орден…
Чем было это примирение – ритуалом накануне Великого поста, театральным жестом? Не всё ли равно? Ему стало легко, светло, весело. Никто другой из его врагов не явился, а Тертий взял да и пришел, и ясно ведь было, что вовремя. «По крайней мере, кланяться будем на том свете», – повторял Николай Семенович и с улыбкой опускал глаза.