Кант, который мог шутить прямо и откровенно в компании равных, мог также быть тонким и остроумным в благородном обществе[1311]. Он говорил, так сказать, на обоих языках и знал, как вести себя в обоих мирах, ибо в Кёнигсберге конца XVIII века это все еще были два совершенно разных мира, пусть даже многое уже и было сделано в направлении равенства.
Мир знати мог показаться постороннему наблюдателю странным. Так, один гость рассказывал, что его смутило поведение старого Кейзерлинга:
Старик появился, когда мы сели за стол, в очень теплом льняном пальто, украшенном орденом Черного орла. После супа двое слуг сняли с него пальто, и под ним оказался парадный сюртук тоже из льна и с орденом Черного орла. Когда подали жаркое, он снял и этот сюртук, и теперь сидел в легком шелковом одеянии, в котором тоже не было недостатка в ордене Черного орла. Если бы произошла еще одна трансформация, я не смог бы подавить восхищенный возглас, но как бы то ни было, на десерт явились только двое внуков нашего благонамеренного хозяина, дети лет пяти-семи, в парадном платье, с напудренными локонами и со шпагами на боку, что довершало это комичное зрелище [1312].
Старик появился, когда мы сели за стол, в очень теплом льняном пальто, украшенном орденом Черного орла. После супа двое слуг сняли с него пальто, и под ним оказался парадный сюртук тоже из льна и с орденом Черного орла. Когда подали жаркое, он снял и этот сюртук, и теперь сидел в легком шелковом одеянии, в котором тоже не было недостатка в ордене Черного орла. Если бы произошла еще одна трансформация, я не смог бы подавить восхищенный возглас, но как бы то ни было, на десерт явились только двое внуков нашего благонамеренного хозяина, дети лет пяти-семи, в парадном платье, с напудренными локонами и со шпагами на боку, что довершало это комичное зрелище [1312].
Мы не знаем, находил ли Кант, вполне привыкший к этой сцене, ее столь же забавной. Отстраненная критика и изумление этого простолюдина могли быть ему лучше знакомы, чем метаморфозы хозяина.
Даже после смерти графа званые обеды продолжались. Это ясно из сцены, записанной Гиппелем вечером во вторник, 16 декабря 1788 года[1313]. Гиппель, который к этому времени превратился из простолюдина в дворянина, имел обыкновение записывать разговоры и другие события, которые мог бы использовать позже в