Мои занятия слишком часто прерывали болезни; после почти двух лет реального или номинального пребывания в Кингстонской школе я был окончательно отослан домой (декабрь 1747) в связи с кончиной на тридцать восьмом году жизни моей матери. [Я редко наслаждался материнскими ласками, она скорее была предметом моего уважения, чем любви. Немногие слезы быстро высохли; я был слишком мал, чтобы понять значение утраты; в моей памяти запечатлен лишь бледный образ ее облика и речи.] Любящее сердце моей тетки, Екатерины Портен, оплакало сестру и друга; но мой бедный отец был неутешен. Казалось, что горе угрожает его жизни и рассудку. Я не могу забыть сцену нашей первой беседы, несколько недель спустя рокового часа; ужасная тишина, убранная черным комната, зажженные в полдень свечи; его вздохи и слезы; его восхваления матери, святой на небесах; его торжественные заклинания, чтобы я хранил память о ней и стремился быть похожим на ее добродетели, и трепет, с которым он целовал и благословлял меня, единственный залог их любви. Смятение страстей незаметно сменилось холодной меланхолией. [Он предавался скорби, которая далеко выходила за границы, установленные приличием и традицией.] На праздничных встречах с друзьями мистер Гиббон мог изображать радость или чувствовать ее слабый проблеск; но его планы на достижение счастья были разрушены; потеряв друга, он остался один в целом мире, дела и удовольствия которого были ему тягостны или неинтересны. После нескольких неудачных попыток он отверг суету Лондона и гостеприимство Патни и похоронил себя в сельском, даже деревенском Беритоне; в течение нескольких лет он редко выезжал оттуда. [Не нужно, впрочем, скрывать: решимость полного печали вдовца была вынужденной из-за пришедшего в расстройство состояния его дел. Его материальное положение ухудшилось, долги умножились; пока его сын оставался несовершеннолетним, он не мог по закону свободно распоряжаться имуществом. Даже если бы моя мать не умерла, он все равно должен был удалиться в деревню, живя покойно, но не пользуясь доверием, внушенным столь высокими и бескорыстными побуждениями. Осмелюсь добавить: быть может, именно тайное непостоянство, всегда свойственное его натуре, подсказало ему, человеку света, снизойти до занятий и образа жизни гемпширского фермера.]
Сколько я себя помню, дом моего деда по материнской линии в Патни близ моста и церковного погоста является в моих воспоминаниях собственным, родным. Именно здесь мне было позволено провести большую часть времени, в дни болезни или здоровья, на школьных каникулах или в период пребывания родителей в Лондоне, наконец, после смерти матери. Три месяца спустя, весной 1748 г. было объявлено о коммерческом крахе ее отца, мистера Джеймса Портена[593]. Неожиданно он бежал, однако, поскольку его личная собственность не была продана, а дом – выселен, целый год до следующего Рождества я провел в обществе тетки, не осознавая, какая угроза над ней нависла. Я испытываю меланхолическое удовольствие от повторения слов признательности этой прекрасной женщине, миссис Екатерине Портен, подлинной матери моего ума и моего здоровья. Ее природный здравый смысл развился благодаря внимательному, от корки до корки, чтению лучших книг на английском языке; и если предрассудки туманили подчас ее разум, притворство и лицемерие никогда не искажали ее чувств. Ее всему потворствующая доброта и откровенный нрав, мое врожденное растущее любопытство быстро преодолели всякое расстояние между нами: подобно друзьям-сверстникам, мы свободно обсуждали все темы, знакомые и малопонятные; наблюдать за первыми ростками моих юных мыслей было для нее наслаждением и наградой. Голос участия и совета часто врачевали боли и слабость; моей ранней, неодолимой любовью к чтению, которую не променяю на все сокровища Индии, я обязан ее добрым урокам. Пожалуй, я был бы изумлен, если бы смог точно сказать, когда, постоянно повторяемая, навек запечатлелась в памяти моя любимая сказка[594] – Пещера ветров, Дворец счастья – и роковое мгновение, спустя три месяца или три века: принца Адольфа догнало истрепавшее в погоне немало крыльев Время. Еще до окончания моего пребывания в Кингстонской школе я был хорошо знаком с Гомером в переводе Поупа[595] и арабскими сказками[596], двумя книгами, которые всегда будут радовать живыми сценами людских нравов и прекрасных чудес; не мог же я тогда увидеть, что перевод Поупа подобен портрету, обладающему всеми достоинствами, кроме сходства с оригиналом. Стихи Поупа приучали мой слух к звукам поэтической гармонии: в смерти Гектора или кораблекрушении Улисса я находил источник новых чувств ужаса и сострадания; я вел серьезные споры с моей теткой о пороках и добродетелях героев Троянской войны. Переход от Гомера в переводе Поупа к драйденовскому Вергилию[597] легок, но благочестивый Эней – вина ли в том автора, переводчика или читателя, не знаю – не захватил столь властно мое воображение; большее наслаждение доставили мне «Метаморфозы» Овидия[598], особенно падение Фаэтона и речи Аякса и Улисса. Бегство дедушки оставило незапертой двери очень неплохой библиотеки: я пролистал множество страниц английской поэзии и беллетристики, исторических сочинений и книг о путешествиях. Книгу с привлекшим внимание названием я брал с полки без страха и трепета; миссис Портен, находившая удовольствие в нравственных и религиозных размышлениях, скорее поощряла, чем сдерживала бившую через край любознательность мальчика. Этот год (1748), двенадцатый в моей жизни[599], я должен отметить как самый благоприятный для моего интеллектуального роста.