Светлый фон
историческое им он

Мое первое знакомство с теми событиями прошлого, которым я посвятил столько лет жизни, следует признать случайным. Летом 1751 г. я сопровождал отца в его поездке к мистеру Хоарсу в Уилтшир; красотами Стоурхеда я наслаждался значительно меньше, чем обнаруженным в библиотеке широко известным «Продолжением Римской истории Эчарда»[621], сочинением, написанным, бесспорно, с большим мастерством и вкусом, чем ему предшествующее. Эпоха правления наследников Константина[622] была для меня абсолютно новой; я бывал целиком захвачен переправой готов через Дунай, когда, подчиняясь зовущему к обеду колоколу, с неохотой отрывался от интеллектуального пиршества. Мимолетный взор скорее возбудил, чем удовлетворил мое любопытство; едва вернувшись в Бат, я достал второй и третий тома «Истории мира» Хауэлла[623], содержащие обстоятельный обзор истории Византии. Магомет и сарацины[624] захватили мое внимание незамедлительно; какой-то инстинктивно возникший критический дух повлек меня к первоисточникам. Симон Окли[625], оригинал во всех отношениях, первым открыл мои глаза; я шел от одной книги к другой, пока не завершил полный круг истории Востока. Не достигнув шестнадцати, я исчерпал все, что можно было узнать, пользуясь английским языком, об арабах и персах, татарах и турках; тот же пыл вдохновлял меня гадать над французским д’Эрбело[626] и толковать варварскую латынь «Абульфарага» Покока[627]. Столь беспорядочное и разнородное чтение не могло научить меня думать, писать или действовать; единственным, что лучом света проникало в этот суматошный хаос, было рано появившееся сознательное стремление к порядку времени и места. Античная география отпечаталась в моем мозгу картами Целлария и Уэллса[628]; элементы хронологии я усвоил благодаря Штрауху[629], таблицы Гельвица и Андерсона[630], анналы Ашера и Придо[631] позволили установить последовательность событий, навсегда запечатлев в форме ясных рядов множество имен и событий. Смакуя историю первых столетий, я нарушал границы, воздвигнутые умеренностью и пользой. Я осмеливался на своих детских весах взвешивать системы Скалигера и Петавия, Маршема и Ньютона[632], которые лишь в редких случаях изучал в оригинале; трудности согласования Септуагинты[633] с еврейской хронологией лишали меня сна. Я прибыл в Оксфорд с запасами эрудиции, которая смутила бы профессора, и степенью невежества, которого устыдился бы школьник.

Завершая описание первого периода моей жизни, чувствую желание высказаться против банальных восхвалений счастливой поры детства, расточаемых с таким притворством. Этого счастья я никогда не знал, о том времени – не жалел; если бы моя бедная тетка была жива, она подтвердила бы рано оформившееся постоянство моих чувств. Конечно, мне могут ответить, что я не могу выступать в роли знающего судьи; что болезнь несовместна с наслаждением; что хворь исключает радость; что счастье школьных лет состоит в той бездумной ребяческой живости, которой я никогда не отличался. Мое имя, это уж точно, никак не могло бы оказаться в списке тех весельчаков и повес, вышедших из Итона или Вестминстера, «что гибкой рукой рассекают зеркальную гладь, гонясь за летящим мячом»[634]. [Я хотел бы, однако, спросить разгоряченного героя спортивных битв, неужели он может серьезно сравнивать свои детские радости с удовольствиями взрослого мужчины, неужели он не понимает, что драгоценнейшая принадлежность его бытия, мощная зрелость его чувственных и духовных сил даруется Природой только с наступлением отрочества. Состояние счастья, основанное только на неспособности предвидеть и анализировать, никогда не разбудит моей зависти. Пристрастия столь низкого сорта низведут нас с вершины до уровня ребенка, собаки или устрицы, грубой твари, наконец, которой не дано страдать, ибо она неспособна чувствовать.] Поэту позволено игриво описывать часы короткого отдыха; но он забывает о скуке дневных трудов, осторожные шаги которых приближались утрами, вызывая отвращение. [Страдание скорее пропорционально рассудку, а не причине: parva leves capiunt animos[635]; немногие взрослые, претерпев все превратности жизни, испытывали чувство мучительнее того, что заставляет трепетать школьника, не выполнившего задание, накануне черного понедельника.