Если учесть, что еще совсем недавно автор тех дивных строк и сам Розанова за «Новое время» укорял и, возможно, голосовал за его исключение из Религиозно-философского общества (но потом, когда его и самого отовсюду изгонят за поэму «Двенадцать», напишет в дневнике: «Бейлис и поход на Розанова в Религиозно-философском обществе»), изменение было налицо. Неизвестно другое – читал ли сам В. В. статью Блока? Читали ли ее Аля с Наташей, читали ли Татьяна, Варвара, Надежда, Василий-младший (впрочем, этот не читал точно)? Но главное – читала ли ее Вера?
Вера хочет умереть
Вера хочет умереть
Летом 1914 года Розанов сделал в «Мимолетном» пространную и очень важную запись, относящуюся к его второй дочери:
«10. VI.1914 Прошел дождь. И, думая, что Вера, запертая с утра до ночи в своей комнате, угрюмая, раздраженная и грубая, что-нибудь “дурное делает” у себя, – я вышел в сад.
Был 1-й час ночи. Все давно уснули. Я встал из-за монет (античные, определяю).
Комната ее была угловая с окном “уже по ту сторону” – и надо было почти продраться меж каких-то кустов вообще и деревьев сирени. Трудно. Далеко. И задетое дерево так и окатывает тебя вторичным дождем с листов дерева.
“Но наконец я увижу, что делает Вера ночью”.
И я терпел и лез, терпел и лез. А вот и полным светом освещенное ее окно.
Столик маленький, кой-какой, стоял в углу. Весь с книгами и тетрадями, довольно хаотичными. И моя Верочка, поставив локоть на стол и касаясь щекой кисти руки, сидела, устремив глаза в какую-то беспредметную даль.
Я довольно психологичен и написал “О Великом инквизиторе, – Достоевского”, – так что умею различать тени лица. Ни гнев, ни порок, ни тайное злоумышление от меня не укроется. И подозрительным придирчивым глазом я взглянул на “злую Веру”.
Я ее считал злой, потому что она была просто груба. К тому же не хотела наливать чаю. Я ее считал и глупой, п. ч. она была предана глупым темам гимназии.
Прокурор и отец судил свою дочь. Тайно и мысленно.
Передо мной сидело воздушное лицо. Комната – была. Лампа – да. Но заметно было, что она отсутствовала из комнаты. И даже отсутствовала вообще из нашего дома, в котором была так жестка и неуютна.
И перелетела куда-то.
Куда – я не знал.
Милое, доброе, в высшей степени умное лицо, горело какой-то задумчивостью; в котором я ясно видел, – не было никакого червячка. Вместе с тем, как можно бы ожидать в ее годы (15–16 лет), мысли не перенеслись к “кому-то”, кто завладел ее сердцем. Лицо было глубоко свободно и самостоятельно. В лице была восхищенность, но общим миром идей, как будто она кого-то страстно убеждала и убедила. Спорила – и победила. Но самая победа разлилась по нему мягкостью и прощеньем, мягкостью и примирением. “Вот я шла трудной дорогой. В лохмотьях и через грязь. И все думали вы, люди (непременно вообще), что я иду через грязь, и в этих лохмотьях по любви к самой грязи и лохмотьям. И я не оправдывалась, не опровергала, потому что Вера гордая. Но я о вас же старалась и о вас же думала, – все люди (непременно ‘все’). Мне нужно было доказать трудную истину, которую вы все отвергали, но которая есть именно истина. И вот я пришла. Во мне нет больше сил, и я умру. Я умру, потому что я отдала из себя все силы, какие были, – и мне нечем больше жить. Я уже кашляю, и вы это знаете. Пусть. Мне ничего не нужно. А только вы будете помнить все, несчастные и злые люди, – что Вера была совсем не то, что вы о ней думали… И ты тоже, мой несчастный папочка, так глубоко ошибавшийся…