Светлый фон

Отдельные важные подробности, в том числе касающиеся Чернышевского, сообщает дневник Дружинина. 15 мая: «Григорович и Тургенев задумывают пиесу для домашнего театра. Приготовления». 16 мая: «Пиеса набрасывается и почти оканчивается. Разбор ролей». 17 мая: «Раздача ролей». 19 мая: «Первая репетиция пиесы. Боткин великолепен. Колбасин плох» (у Тургенева в ту пору жил Е. Я. Колбасин). 20 мая: «Роспись ролей, добавки к роли моей. Театр и декорации устроиваются. Репетиции идут, пиеса двигается стройно, но Колбасин все портит. Роль (дублером) дают Дельвигу для состязания артистов» (А. А. Дельвиг – сосед Тургенева). 21–25 мая: «Пахнущий клопами. <…> Театр наш волнует умы соседей».[810]

Итак, пьеса – результат коллективного творчества, но инициаторами ее выступили Григорович и Тургенев. Чернышевский вовсе не был первопричиной возникновения фарса. Как действующее лицо он был введен в пьесу позднее в качестве «желчного литератора», которому была придумана барски-презрительная кличка «пахнущий клопами». Можно утверждать, что именно Дружинину принадлежала инициатива создания этой роли, и она им тщательно разрабатывалась. Из дневниковой записи нельзя установить, кто участвовал в «добавках» к роли. Но коль скоро Дружинин сам ее играл, а по ходу действия с ним более других был связан Григорович, исполнявший роль «врага Дружинина», то естественно думать, что эти «добавки» сочинялись ими обоими.[811] Тургенев и Боткин не имели, вероятно, к этому отношения. Так, Тургенев в письме от 17 июня 1855 г. к Я. П. Полонскому назвал пьесу «глупейшим фарсом»,[812] подразумевая, скорее всего, ее полемические излишества. Боткин в 1855 г. не воспринимал творчество Чернышевского до такой степени отрицательно, чтобы участвовать в создании карикатуры на него. «Я тогда пользовался благосклонным покровительством г. Тургенева и г. Боткина», – писал позднее Чернышевский, имея в виду 1855–1856 гг. (X, 118). Грубые выпады против него по большей части принадлежали, следовательно, Дружинину и Григоровичу.

1 июня гости покинули Спасское-Лутовиново, и Григорович отправился в имение Дружинина Мариинское. Воспользовавшись рукописью лутовиновской пьесы, которую Дружинин привез с собой, Григорович сочинил здесь рассказ «Школа гостеприимства»,[813] его и напечатали в «Библиотеке для чтения».

Рассказ почти повторяет переданные в воспоминаниях Григоровича подробности пьесы. Чернышевский здесь выведен под именем Чернушкина, появляется он в четвертой главе «Личные враги». «Наружность его, – пишет автор, – была не совсем приятная. <…> Нравственные качества Чернушкина отпечатывались на лице его: ясно, что эти узенькие бледные губы, приплюснутое и как бы скомканное лицо, покрытое веснушками, рыжие жесткие волосы, взбитые на левом виске, – ясно, что это все не могло принадлежать доброму человеку; но во всем этом проглядывала еще какая-то наглая самоуверенность, которая не столько светилась в его кротовых глазах, смотревших как-то вбок, сколько обозначалась в общем выражении его физиономии. Наружность его так поражала своею ядовитостью, что, основываясь на ней, только один редактор пригласил его писать критику в своем журнале; редактор особенно также рассчитывал на то, что Чернушкин страдал болью в печени и подвержен был желчным припадкам; но расчеты редактора оказались неосновательными: после первого же опыта Чернушкин обнаружился совершенно бездарным и ему отказали наотрез; этим и кончилось его поприще; из журнального мира он вынес только название „господина, пахнущего пережженным ромом”. К этому прибавлено, что он падок на даровые обеды, любит посплетничать, трусоват, не признает литераторов, потому что ни в одном не нашел серьезных дельных заложений; пораженный отсутствием этих заложений в литераторах, он написал статью „О необходимости серьезных заложений в бельлетристических писателях”; но литераторы, по легкости ума своего, ничего не поняли и вместо пользы статья принесла тот результат, что литераторы стали его бояться»; о литературе собственно выразился он еще презрительнее. Чернушкин, которому следовало бы лучше называться Рыжуткиным, – начал, сказав: „вряд ли даже стоит говорить о ней!” (никто между тем не просил его начинать), и кончил, сравнив очень остроумно литературу с чашкою кофе после обеда».[814]