châteaux
Подъезжаем к дому. Большое двухэтажное здание с красивыми пропорциями времен Второй империи. Сад, спускающийся почти к реке. Здороваемся, нас принимает хозяйка дома, тетя Роберта, мадам Базен. Маленькая старушка, лицо энергичное, волосы седые, большое достоинство во всем ее облике. Несколько лет назад у нее парализовало всю правую сторону. Сегодня, благодаря своим усилиям и энергии, она опять ходит, прихрамывая и ловко управляясь правой рукой, почти бессильной. Язык у нее изысканный, в предложениях — аромат ушедшей эпохи, пересыпанный словами, которые уже не используются в обычной речи. Кроме того, в доме живут родители Роберта и мать его жены. Однако с первой же секунды во всем доме чувствуется рука мадам Базен. Она отдала нам свою комнату, и мы в восторге. Я сажусь в кресло, смотрю в окно, обрамленное желтым ситцем, и тихо декламирую Андре Моруа:
Снизу раздается звонок, приглашающий к столу. Мы входим во время молитвы, исполняемой детьми. Во время обеда разговор идет о нашем путешествии, о Париже, о немцах. Мадам Базен рассказывает о них с той великолепной изысканной злобой и презрением, которые можно выразить только по-французски. Я заслушиваюсь, как и ночью, когда мадам Винье говорила о них. Несколькими словами и тоном, специфической интонацией голоса, иногда почти неуловимой для неопытного уха, она выражает всё. Чувствуется, что каждый шаг подкованного сапога на ухоженной ступеньке лестницы, по каждой доске паркета отозвался в ее сердце болезненным уколом. «А там, в конце сада, они поставили пушку… и резали ветви яблонь, чтобы прикрыть ими автомобили…»
После обеда, усталые и расслабленные, мы переходим в гостиную на кофе. Гостиная является произведением искусства. Разговор заходит о семье. Роберт даже принес старые пергаменты, он явно гордится прогулкой по XVII веку. История взлета и падения семьи. Мадам Базен внимательно слушает, периодически вставляя несколько взвешенных слов, уточнений. У меня настроение, которое я знал до сих пор только из французских романов. Здесь я говорю себе: это Флобер. Семейное собрание в гостиной мадам Моро, когда Фредерик вернулся домой из Парижа («Education sentimentale»{87}).
«Education sentimentale»
После кофе мы пошли к себе и спали до ужина.
6.9.1942
Воскресенье. Утром нам принесли в комнату кофе с молоком, хлеб и масло. Мы взяли с собой банку меда и сахар, все вместе — хороший завтрак. Я открыл окно — солнце. Мы едим в пижамах. После завтрака одеваемся и спускаемся вниз. Половина семьи уже была на утренней службе, мы с Робертом и маленькой Элизабет идем к одиннадцати. У выхода из холла на низком столике лежит несколько молитвенников для гостей. Берем по одному и выходим. Настоятель местного прихода маркиз де Шатовье, кроме того, он — испанский гранд, тип, каких мало. У нашего маркиза-настоятеля достаточно легкая работа, весь департамент традиционно католический, консервативный и известный своими роялистскими настроениями. По дороге в церковь Роберт не без гордости рассказывает нам, что владельцы соседнего château содержат за свой счет общеобразовательную школу, в которой учителю истории дается указание не рассказывать детям ничего о Французской революции. В центре демократической Франции. Я попросил повторить, что он сказал, мне трудно было в это поверить. Французская демократия — еще один миф, легенда, которой нас учили. Демократия здесь является тоненькой внешней оболочкой, легким плащом, искусно скроенным, под которым скрывается плотная и ревностная кастовость. Духовенство здесь по-прежнему является государством в дореволюционном смысле, воюющим государством, которое опирается на католическую ветвь общества, делящееся на несколько закрытых консервативных ответвлений. Аристократия, родовая буржуазия, богатая земская, бедная, еще более бедная, беднейшая. Закрытые слои, с минимальным взаимопроникновением — все под покровом полуинтеллигентной массы непонятно чего, тех, что на каждом шагу говорят вам merci, pardon, excusez-moi, permettez que…[595] и образуют народ, le peuple, с которым каста профессиональных политиков (особая каста) делает что хочет. Демократия — форма, внутри которой царит феодальная кастовость. Отношения между высшими и низшими слоями демократичны по форме, но по содержанию все еще лишены точек соприкосновения. И если политический язык во всей Европе развивался, то во Франции он остался на уровне 1789 года. Местный работник или leader[596] рабочих все еще выражается стилем революционных брошюр. Иногда у меня создается впечатление, что Великая революция не сделала здесь на самом деле ничего, застряла на полпути, привела к той стадии брожения, при которой все вечно отстаивается, нейтрализуется и ферментируется в говорильне и полумерах. Из лозунга liberté, fraternité, égalité[597] только liberté удалось прижиться, и, скорее, все другие страны во главе с Америкой (и Англией на втором месте) больше почитают этот девиз, не имея его в государственном гербе. Мне кажется, даже мы были страной более демократической по содержанию (не по форме), чем Франция. Помню один разговор о Польше, который состоялся в 1939 году среди наших эмигрантов в одном из наиболее прокоммунистических польских центров в Булонь-Бийанкур, когда на все аргументы по поводу прав и привилегий, завоеванных здешними рабочими при правительстве Блюма в 1936 году, я отвечал: «В Польше все это существует с самого начала восстановления независимости». После многих обвинений в адрес Польши я понял, что речь идет просто о форме, о «польских панах», а Франция импонирует тем, что инженер подает рабочим руку и позволяет им угостить его в бистро. Они не знали, что этот «инженер» чаще всего был не инженером, а просто грамотным и пообтесавшимся санкюлотом{88} и что настоящий инженер для работника здесь более недоступен, чем у нас, что разделяет их социальная пропасть во много раз большая, чем у нас. Он подаст руку и скажет несколько aimables[598] слов, но внутренне он презирает рабочих, этот canaille[599], сильнее, чем наш шляхтич, и эксплуатирует их так же, как негров, а его истинное отношение во стократ более «господское», чем у нас. Революция не решила во Франции социальных проблем и, кто знает, не обострила ли их. То, что от нее сохранилось, отгородилось еще более плотной стеной, преодолеть которую стало еще сложнее. Она произвела на свет новую элиту, которая с годами приобрела черты родовой аристократии. Вся наполеоновская знать закрылась в своем кругу, а выходцы из более низких слоев, будучи неофитами, часто становились более аристократичными, чем старая аристократия. Буржуазия, сконцентрировавшая в своих руках деньги, поступила так же. А на дне всегда возмущается народ, завистливый и жадный, как и любой народ, которому не дают подниматься по социальной лестнице. Франция социально закоснела. Революции привели прежде всего к истреблению элиты, к ослаблению ее жизнеспособности, к замкнутости в себе, к невероятным проявлениям всевозможного презрения. И как после любой революции, так и во Франции на первый план выходит хамство, все более и более распространяющаяся грубость, на первый взгляд незаметно, под личиной французской familiarité[600], под которой скрываются толстокожесть и отсутствие такта, редко встречающиеся в других местах. Всеобщее отсутствие джентльменства, его здесь не понимают. Там, где мелкая politesse[601] заменяет всё, там не понимают, что кто-то может быть джентльменом, несмотря на отсутствие форм. Я возвращаюсь к форме, без ее понимания невозможно понять Францию. Здесь можно, сохраняя форму, подложить свинью самому близкому человеку, совершить подлость. Француз, как правило, не понимает разницы, не может понять того, что форма не определяет сути дела, когда речь идет о зле или добре. Форма здесь суть всего. Оккупация — лучший тому пример. Немцы делают это постепенно, мягко, так же как и у нас, но медленнее и под прикрытием законного правительства Виши. И невозможно объяснить, что на самом деле это одно и то же. Хуже: француз не в состоянии понять, что существует огромная разница в поведении двух стран, что деятельность Виши пятнает их историю, оскверняет их прошлое. «Но раз они делают у вас то же, что и у нас, то какая разница, если конечный результат один и тот же. И вы, и мы должны подчиниться их требованиям, почему вы не создали какое-нибудь правительство, вам было бы легче…» — говорят они, не в силах понять нашего мышления, будучи убежденными, что их правительство обеспечивает им защиту и поэтому так лучше. Может…