Светлый фон

Я хотела понять – а что Рихард? Как это отразилось на его отношении к отцу?

Он пожал плечами:

– Ну много ли мы понимали тогда? Мы познали в детстве такую страшную нищету, что всё последующее казалось много лучше. С другой стороны, мы также понимали, что мать сама не заслуживала иной участи, оставив отца в такой сложной ситуации. Позже она предпринимала активные попытки вытащить отца из тюрьмы – делала обращения к правительствам разных стран, писала письма. Отец – он правда никогда не говорил об этом, – кажется, считал, что мать пытается обелить себя в его глазах, чтобы получить доступ к финансам.

– Когда она ушла? – спросила я.

– В 1947-м…

– Нет, в смысле не от отца. А вообще ушла, умерла.

– А! – Рихард будто даже взбодрился. – В начале 90-х.

– А конкретно?

– В 1992 году.

Поудобнее устроившись рядом с Рихардом, оккупировавшим скамейку, я, наконец, спросила про выход его отца из тюрьмы. Он закатил глаза, тяжело выдохнул.

– Можете себе представить, что мы, дети, чувствовали, ожидая приближения заветного дня? Выход отца из тюрьмы был, разумеется, необычайным событием. Согласно тюремным правилам, его должны были выпустить в полночь. Ни на минуту раньше. Ровно в ноль часов должны были открыться ворота. Этого момента мы ждали двадцать лет. Обычно, когда предстоит столь ожидаемое событие, с ним связываются определенные надежды личного характера. Кажется, что, стоит, наконец, отцу оказаться дома, как все проблемы будут решены сами собой, что всё сразу изменится. Глубочайшее заблуждение. И чем выше ожидания, тем сильнее разочарование.

– Разочарование?

– Я даже во сне видел эти ворота Шпандау. Как они открываются, представляешь? – сказал Рихард, и повеяло легким мелодраматизмом. Глаза Шираха подернулись влажной пленкой, но мое сердце отчего-то не сжималось так, как сжималась оно, когда одинокая фигурка Никласа Франка, перечеркнутая тонкими карандашными штрихами дождя, брела вдоль тюремной стены в Нюрнберге; когда Элизабет Геринг, с глазами, смотрящими внутрь себя, пела песни в лимском кафе, и я видела, что она где-то далеко-далеко, в непонятных туманах и черно-белом мире…

Впрочем – не отрицаю, – за легкой дымовой завесой цинизма, которая спасала меня от помешательства, от странностей, творящихся вокруг, от деталей, фактов, ситуаций, которые я описываю в этой книге и о которых порой умалчиваю по самым разным причинам, я вполне могла делать эмоциональные сбросы там, где их делать не следует, и быть чересчур недоверчивой тогда, когда, наоборот, нужно было довериться собеседнику, который, сжимая мою руку в своей, вводил меня в пределы чего-то, что было недоступно многим другим. Я могла смещать акценты, упускать из виду важные детали, фокусируя внимание на том, что было важно лично для меня. Я не была беспристрастна. А если бы была, то меня бы просто не было…