Наконец, я пришел в себя от оцепенения и выскочил из комнаты, захлопнув за собой дверь.
Бежать к себе я не хотел. Мне вслед неслись все те же звуки, и я понимал, что они будут преследовать меня. Поэтому я, как был, в одной майке и трусах, убежал на кухню, отделенную от комнат коридорчиком.
На кухне было холодно, и я довольно быстро замерз, сидя там на табуретке и поджав голые ноги.
Я закоченел, но не обращал на это внимание. Мне было не до этого. Закоченела моя душа, что-то там, внутри меня…
Не помню, сколько прошло времени, и вот звуки из маминой комнаты прекратились. Через пару минут в коридоре послышались мамины шаги. Она шла по коридору, нетвердо ступая на высоких каблуках.
«Он отпустил ее, — подумал я. — И теперь она идет ко мне, чтобы как-то объясниться… Она будет просить прощения за свое свинство. За все свое свинство… За то, что своим поведением оскорбляет себя, меня и память отца… Всю нашу семью. Эта скотина трахает ее в зад. И только что делал это на моих глазах».
Тогда я еще не говорил себе это словами, но отчетливо чувствовал, что Олег как бы дал мне понять своими гнусными словами, что он трахает в зад не только маму. Но и меня. И моего Покойного отца. И всех нас вообще…
«Мама будет каяться сейчас, — думал я. — Может быть, это был кризис. И теперь все это прекратится. Весь позор, невыносимый, немыслимый для меня…»
Человеку всегда свойственно надеяться на лучшее. Особенно ребенку, подростку. И как бы ни был я уничтожен и потрясен до глубины души, она же все-таки была моя мама, и я втайне от самого себя надеялся, что она сейчас осознает весь ужас того, что она делает, и у нее наступит отрезвление.
«Сейчас она войдет сюда, робкая и убитая горем, и сядет рядом со мной, — так я не думал словами, так я чувствовал. — И мы посидим вот так, рядом, как давно не сидели, и потом все изменится. Ведь после очень плохого, после самого плохого, всегда наступает что-то хорошее…»
Не всегда.
Мама вышла на кухню, и я увидел ее. Она по-прежнему была совершенно голая. Ее полное белое тело еще сверкало капельками пота. Я увидел груди в синяках, чуть отвислые ягодицы тоже в синяках, бесстыдно-голый живот… И содрогнулся от ужаса, от внезапного отвращения…
Мама показалась мне такой отвратительной, такой бесстыжей, такой отталкивающе-безобразной.
Когда мы еще ходили в церковь, то я слышал однажды, как пресвитер во время проповеди говорил о том, что грех имеет свое лицо. «Грех — не абструкция, — говорил он. — Грех — не дым, не туман. Он имеет свою отвратительную рожу, материальное воплощение…»