Светлый фон

— «Волшебный колодец», — предложил Дутр.

— Слишком дорого, — нетерпеливо возразила Одетта. — Мы не можем позволить себе такую трату.

— «Сундук, наполненный цветами»?

— С этим номером выступает Боб Диксон.

— «Сфинкс»?

— Один американец показывает его в «Медрано».

— А что, если пригласить Людвига?

— Он в турне на севере.

— Но не в благотворительное же общество нам обращаться?

Дутр вспомнил старика-пьяницу, который выступал у них в коллеже, его чемоданы с этикетками, дрожащие руки, и внутренне напрягся, как бычок, которого волокут на бойню. Из Марселя пришла телеграмма. Предложение смехотворное: пять дней в кинотеатре вместо заболевшего эквилибриста. Но они тут же пустились в путь.

с

— А что, если нам, — начала Одетта, — продать «бьюик» и фургоны?

— Тогда нам придется жить в гостинице, — отозвался Дутр, — и мы совсем разоримся.

Дутр был во власти нового наваждения. Теперь, когда шрама у Греты больше не было, ему стало казаться, что он должен удвоить бдительность, словно охранять ему приходилось не одну, а двух девушек. Одетта все чаще и чаще ядовито язвила, напоминая, что счет в банке вмиг растает, если они не найдут долговременного ангажемента, что Пьер куда лучше управится в одиночку, что работают всегда одни и те же. Грета многое понимала и плакала. Дутр сжимал кулаки.

— Ты что, хочешь, чтобы она уехала? Так и скажи!

Он кружил вокруг Одетты, и горло ему перехватывала ярость.

— Да, хочу! Пусть валит отсюда куда подальше! — кричала Одетта. — Скатертью дорожка, перо в задницу!

Дутр бежал к фургону Греты, извинялся, умолял, угрожал. В конце концов он стал запирать девушку на ключ, если уходил куда-то один. Тайком приносил ей цветы, шоколад. Пять дней в Марселе превратились в настоящий кошмар. В пестрой городской сутолоке Дутр властно брал Грету за руку и вел как слепую. Он чувствовал: стоит на миг ослабить внимание, и она растворится в толпе. Он оберегал ее, словно персидского домашнего котенка, созданного для ласки и неги, для которого гибельно городское столпотворение. Но грустная улыбка изредка кривила его губы; он и сам понимал, как охотно обманывает себя — обманывает, потому что не нуждается в Грете-человеке. Ему неприятна даже мысль о самостоятельной, умной Грете. Грета свободна? Быть такого не может! Глубоко-глубоко про себя он знал, чего бы ему хотелось: чтобы Грета жила его мыслями, его жизнью, его дыханием. Он хотел бы купать ее, причесывать, кормить. Очень долго она была для него чужой из-за той, другой, ее отражения, двойника, сестры, которая была ближе ей, чем любовник. Теперь он хотел, чтобы она принадлежала ему целиком, — теперь, когда она осталась в одиночестве, когда та, другая, умерла. Повторять это было приятно. Препятствие устранено. Теперь нужно только упорство, долгое, долгое упорство… и нечего бояться быть смешным. Он согласен на все: на унижения, на грубые слова, на отказы. Он любил свой черный хлеб любви. Он жил возле Греты как отшельник возле своего божества. Бессознательно он хотел бы заменить ей умершую, стать второй половиной Греты, ее вторым сердцем. Но для того чтобы он мог проникнуть в нее, с ней слиться, она должна была покориться ему. А у нее было еще слишком много собственной воли.