Светлый фон

— Тупой бельмастый выродок.

Он оскорбляет этим не только меня, но и маму. Он знает об этом? Я спрашиваю, запоздало понимая, что мне в голову сейчас полетит бутылка. Я хорошо различаю свист её, запущенной с яростной силой, и вовремя подаюсь вбок: глиняные черепки брызгают, когда бутыль ударяется о стену. Один царапает меня по щеке.

— Не смей говорить о ней, ты, ничтожество! — рычит отец.

Поняв свою промашку, я стараюсь не злить пьяного ещё больше, но даже моё молчание его раздражает.

— Ошибочно появившийся на этот свет неблагодарный калека, которому лучше и справедливей было бы не существовать вовсе, — в моменты крайнего бешенства отец начинает говорить обо мне так, как будто рассказывает кому-то постороннему. — Занявший по праву принадлежащее другой место под небом и солнцем. Смеющий раскрывать свою пасть наглеца и нахлебника. Слабосильный, жалкий неумеха, бесполезный в хозяйстве, не умеющий зарабатывать деньги. Кто он таков, чтобы препираться со мной? Кто он таков, чтобы поганить своим грязным языком и мыслями память о святой женщине?

Я не выдерживаю такого унижающего шквала и говорю, что не поганю, а люблю.

Отец взрывается.

— Ты! Не можешь! Её! Любить! Потому что! Ты! Её! Убил!

Я стараюсь ещё и плакать беззвучно. Я понимаю, что отец прав, я с раннего детства понимаю это, но никогда не пойму его, не позволяющего мне права на любовь — к невидимке, к мёртвой, к никогда для меня не знакомой, но даже в роли одного краткого слова навсегда родной и близкой.

Я мог бы и не стараться: ему никогда нет дела до слёз, они даже не усугубляют презрения. Нечего там усугублять, когда ненависть дошла до края. Вонючее пятно браги на стене липнет к рукаву моей рубахи.

— Он нахален настолько, что рассказывает мне в чувствах к той, кого уничтожил. Он считает, что имеет на это право. Когда-нибудь я захлебнусь отвращением, как рвотой. Он, несомненно, почтёт это за счастье.

Отец встаёт из-за стола и, трудно ступая ногами, что водят его из стороны в сторону, подходит ко мне. Я знаю, что за этим последует. Он бьёт не глядя — в грудь, бока, живот, колени, но не так сильно, чтобы что-то сломать. Скорее тупо, бесцельно, без размаха и смысла, словно делая осточертевшую ему, но отчего-то необходимую работу. Доволен, если я падаю, нет, если я поднимаюсь. А поднимаюсь я всегда — маленькая ценная победа над отцовым желанием выбить из меня любовь к мёртвой матери. Пусть и цепляясь за стену, хватая воздух ртом, как выброшенный волной речной обитатель, пусть и кривясь и шмыгая разбитым носом, но неизменно встаю снова и лицом к лицу. Бешу его и этим. Но он никогда не доводит избиение до моих серьёзных травм, и, уж тем более, до желаемого им вроде бы конца — моей смерти, резко останавливается, будто что-то припомнив, роняет руки, отходит.