— И дальше как? — спросила Оленька саму себя, а потом, в приступе несвойственной ей лихости, забралась еще выше.
И еще.
И… связи все одно не было. А вот земля показалось невообразимо далекою. И вспомнилось, что спускаться всегда тяжелее, чем подниматься.
— В пору на помощь звать, — сказала Оленька, раздумывая, в какой именно момент она свалится. А сомнений в том почти и не было. И, воплощая в жизнь новый план, закричала: — Ау!
Ответом стал встревоженный треск сороки.
Ну и как быть?
— Ау! — заорала Оленька чуть громче. — Есть тут кто? Живой?
Сорока трещала совсем близко. И… и вдруг стало не по себе, словно… словно тьмой из могилы повеяло. Так говорила Оленькина нянюшка, которая у деда жила, ибо матушка полагала, что девицам пяти лет няньки уже без надобности.
Нянюшке дед тоже содержание положил.
И прочим слугам.
Матушка, помнится, ворчала, что совсем он из ума выжил, на пустое деньги тратить. Есть ведь социальные страховки, и пенсии накопительные для тех, кто постарше. И вообще императорские программы соцобеспечения, а он вот взял и положил.
Надо будет написать нянюшке.
Или позвонить?
Сорочий стрекот стал еще ближе. И вот бело-черная птица уселась на ближнюю ветку, уставилась на Оленьку круглыми глазами.
— Я тут просто сижу, — сказала Оленька, на всякий случай на ветке растягиваясь. Она вцепилась в неё руками и ногами, потому что… стало страшно.
И вправду из могилы.
…а на похороны деда матушка Оленьку взяла, поскольку это было бы признаком неуважения и разлада в семье. Разлад-то давно был, но посторонним о том знать не следовало.
И Оленьку взяли.
Только к гробу не пустили. К чему? И к могиле тоже… и потом она тайком сбежала, на следующий день, ибо тогда еще умела бунтовать, хотя бы вот так.
А маменька за побег долго выговаривала. И потом еще поминала часто, мол, вот оно, наглядное подтверждение Оленькиной испорченной натуры, в которую знания не лезут, одно лишь непослушание.