Светлый фон

– А если я захочу пойти с тобой?

– За ночь уделать двух мужиков? Мне не впервой.

Кеме снова смеется, хотя я не пытаюсь никого смешить. Он поворачивается уходить, но я вслед ему говорю:

– Поднимешь руку на меня, или на Йетунде, или на кого из ребятишек, прибью сразу.

– Гляньте на нее. Ишь раздухарилась, поединщица, – вздыхает он, прикрывая за собой дверь.

А он и вправду прихрамывает.

 

И это тоже происходит на третьем году – год, когда я перестаю вести им счет, потому что год движения вперед – он и год оставления всякой всячины позади, а оно, это оставление, похоже на смирение перед судьбой, временем, трусостью или просто медленным ходом дней от рассвета до заката и снова до рассвета. Так говорю я себе, когда один год запрыгивает на верхушку другого. Но складывается так, что это происходит ближе к концу Гуррандалы, десятой и второй луны, и первое, что мне вспоминается, это как Йетунде несколько лет назад мне сказала: «Тошнотики здесь обычное дело». Утренняя болезнь, которая отправляет меня на улицу выблевать завтрак, а затем и вечерняя, принуждающая избавиться от ужина, и странные листья, известные только старухам, которые Йетунде заставляет меня жевать. Она смотрит на меня и говорит:

– Я уж думала, ты из тех, неполноценных. А ты гляди-ка, все ж сподобилась. Теперь ты с детьми.

– Что значит «с детьми»?

– То, что слышала. От его семени порожней ходить не будешь. Может, снесешь и не одного.

Эта новость повергает меня в смятение: как же мне теперь драться на поединках, с обузой в животе? Как делать вид, что я по-прежнему юноша по прозванью Безымянный? Ну и изумление тоже. Судите сами: как могло что-то, растущее внутри без заботы о том, как ты к этому относишься, не обременять тебя какими-то ощущениями? Я начинаю рассуждать как Йетунде с ее удивлением, как это могло так растянуться во времени. Даже Кеме воспринимает новость с выражением вроде «да ну?» и «наконец-то!» одновременно, что заставляет задуматься: а не помышлял ли он подобным образом посадить меня на цепь? Вот он, в гостиной, растянулся на подушках и смотрит на меня и мой живот, а видит в нем себя, своих, так сказать, рук дело. И не только рук.

да ну? наконец-то!

– Клянусь богами, ты, наверное, первая женщина, что воспринимает материнство как узилище.

– Ты обрекаешь меня этим на заточение, так что как мне это еще называть?

– Могла бы, по крайней мере, сделать вид, что это приносит тебе хоть какую-то радость.

Случается у меня и радость; точнее, беспричинный восторг. Иногда. Когда, бывает, сидишь и ловишь себя на том, как потираешь живот и втихомолку улыбаешься. Но бывает и так, что невесть откуда наплывает страх, почти перед всем. Страх перед тем, что это рождение будет означать для меня и для этого ребенка – или детей, как продолжает утверждать Йетунде. По этой причине у меня случаются грезы о том, как я бегаю и уворачиваюсь на донге, а с грудей моих свисают два младенца-близнеца, припав к ним своими сосущими ртами. Детишки мой раздутый живот принимают за какую-то хворь или безобразный горб, который того и гляди лопнет, а потому избегают меня и отправляются на весь день играть к своим лесным холмикам.