— Ну, вот и молодец, — чья-то ладонь погладила его по лицу, — отдохни.
Он почувствовал, как его отпустили и успокаивающе похлопали по плечу.
— А ничего, — звучали далекие смутные голоса, — привыкает.
— Ничего, на допросах он злобу скинет, нормально будет.
— Подстилка он никудышная.
— Ты сам на какой день прочувствовал? Забыл, как тебя всей сменой учили?
— Ничего, пусть полежит.
— Старший, на сынулек его ставить нельзя, не сработает.
— Не учи.
— Подберут ему клиента.
— Твоя-то какая печаль?
— А за его дурость расплачиваться чья печаль?
— Давайте лопайте, сейчас пойдём.
— А ему?
— Сдурел, Младший? Его ж от пойла если вывернет, то лучше, чтоб пустой был.
Гаор слышал и понимал, не желая понимать. «Лучше бы убили», — с отрешённой печалью подумал он. Что за «пойло» ему должны дать, он не знал, но догадывался, что это как-то связано с «работой», то есть насилием по приказу. В самых страшных россказнях о пресс-камере «губы», о Тихой Конторе, о лагерях пленных он не слышал о таком и подумать не мог, что с ним такое сделают. И что он позволит это сделать. Ну, сержант… и тут же понял, что потерял право так себя называть даже мысленно. Да, его загнали к краю и… и он переступил через край. Стал тем, кого презирал и ненавидел больше всех. Стукачом, палачом и подстилкой. Всё, кончили его, был человеком, а стал
— Вставай, — тронул его за плечо Старший, — пора.
Гаор тяжело повернулся на живот и, оттолкнувшись скованными руками от нар, встал. Его тут же шатнуло, но он устоял. Старший пытливо осмотрел его.
— Смотри, дурить не вздумай, — строго сказал он, — успеешь в «печку».