— А ты думал, даром за тобой ухаживаю?
Месяц 12. Август – «Сдача проекта»
На освящении замка Любава вручила мне веник, украшенный лентами.
— Теперь мой порог мети, – сказала она. – А не то сама приду… с блинами.
— Ты ж говорила: «После трудов»!
— Труды кончились, вот я и пришла.
Письма от Анны приходили раз в месяц. Граф читал их вслух у камина:
— «Воздух пахнет солью и свободой. Тётушка учит меня музыке…» – он вздыхал. – А ещё год назад она едва дышала.
— Значит, моё лечение пошло на пользу, – Алексей бережно перебирал сухие травы для ответного послания.
Я молчал. Иногда мне казалось, что в туманном рассвете мелькает силуэт в белом платье… но это была лишь Любава, приносившая завтрак.
Анна, как обещал граф, должна была вернуться к осени. Но пока её письма пахли морем, а не болотной магией.
Завершив такую грандиозную стройку, я позволил себе растянуться на траве и просто смотреть на плывущие облака.
— На, – протянула Любава мед в глиняной кружке. – От хворобы да тоски.
— Зачем?
— Чтоб завтра ко мне пришёл.
— А коли не приду?
— Найду, – ухмыльнулась она. – С блинами да с веником.
Анна все не возвращалась, но в ее письмах появились нотки грусти. Любава же каждое утро "случайно" оказывалась у моего дома – то травы собирать, то советы давать. И я, хоть и ворчал, начал замечать, что ее смех звонче болотных лягушек…
Глава 32. Сентябрьские хлопоты и тревоги.
Глава 32. Сентябрьские хлопоты и тревоги.
Сентябрь, словно озорной живописец, выплеснул на деревню золото и багрянец, расплескав краски щедрой рукой из бездонного походного горшка. Воздух, настоянный на терпком аромате спелых яблок и дымном дыхании костров, звенел невидимым роем разбуженных пчёл. Даже воробьи, обычно драчливые и шумные, затихали на плетнях, набив зобы янтарным зерном, и взирали на крестьянскую суету свысока, словно мелкие чиновники на ярмарочный балаган.
Крестьяне, согбенные тяжким трудом, вырывали у земли последние, словно слёзы, дары уходящего лета. Рожь валилась под взмахами серпов, словно соломенные великаны, павшие от невидимой щекотки. Репу извлекали из земли деревянными лопатами, а кочаны капусты рубили с яростью, словно это были головы заклятых врагов, успевших нагрубить на прошлой попойке. Бабы, перекликаясь через плетни, развешивали грибы на просушку, словно украшали избы диковинными бусами из сушёных сморчков. А варенье в медных тазах клокотало и булькало так громко, что соседский козёл Гаврюша, приняв звук за угрозу, бодал котёл до тех пор, пока не сломал рог о замшелый пень.
Я, не переставая дивиться неиссякаемой энергии этих людей, метался по полям с блокнотом в руках, похожий на встревоженную курицу с записной книжкой. Мои нововведения приживались в быту со скрипом, будто непрошеные гости:
— Веерные грабли из листового железа — чтобы сено сохло быстрее. Мужики поначалу лишь кривились: «Чё, как баба метлой махать? Ты, Максим, видать, сроду косу в руках не держал!» Но уже через неделю грызлись за них в очереди, как псы за обглоданную кость. Особенно усердствовал Федот, у которого от старости спина напоминала вопросительный знак. «Да я с этими граблями хоть до ночи проработаю!» — хвастался он, загребая сено с грацией танцующего медведя.
— Погреб-холодильник с вентиляционными трубами из тростника. Баба Егоровна, обнаружив, что молоко не скисает, истово перекрестилась: «Истинно чудо! Теперь хоть чёрта в погреб спущу — и тот простудится!» А потом шепталась с соседками, что я, видать, колдун, но добрый, раз не превращаю людей в лягушек.
— Тёрка для овощей с коловоротом вместо ножа. Дуняха, вращая ручку, хохотала так, что из-под платка выбивались рыжие кудри, искрящиеся на солнце, словно медные опилки: «Теперь хоть морковь не пальцы режь! Хотя… может, зря? Раньше хоть кровью сметану подкрашивала!»
— Дядь Максим! — Васька, вымазанный соломой и извёсткой, волок за собой вёдра с репой, словно крошечный возчик. — Мамка велела передать: «Скажи, мол, пусть наш технарь дух переведёт. А то, как Любава за ним бегает, аж сердце щемит!»
Я хмыкнул. Сердце щемит… Скорее, у Любавы ноги отваливаются — ни на шаг не отстаёт. То подкинет пирог, то принесёт шерстяные носки, вязаные так плотно, что в них хоть в атаку иди.
Любава появилась, как всегда, внезапно — будто вырастала из-под земли, как гриб-боровик после щедрого дождя. В руках — корзина пирогов, накрытых расшитым полотенцем, на котором петух гордо топтал орла (вышивала сама, видимо, с натуры).
— На, — протянула она, словно подавая милостыню нищему, а не инженеру с амбициями. — С маком и грушей. Чтоб не чах над своими железяками.
— Спасибо, — я взял пирог, избегая взгляда её глаз, ярче сентябрьского неба, в которых искрились первые звёзды. — Я не чахну, я работаю.
— Работаешь, — она присела на сноп, подперев щёку ладонью, и сноп застонал, будто чувствуя её вес, будто живое существо. — А я вот думаю: как мужик, который дома строит, сам без угла мается? Непорядок.
— У меня времянка есть, — буркнул я, кивнув в сторону избы Прокопа, которая теперь сиротливо жалась возле замка графа, словно бельмо на глазу у важной персоны.
— Времянка… — Любава закатила глаза так, что видны были белёсые прожилки, словно трещинки на старинном фарфоре. — Ты ж как барсук в норе! Придётся тебя выманивать. Завтра блины принесу — с мёдом. И сметаной. И вареньем. Пока не лопнешь.
Она упорхнула, оставив за собой шлейф аромата дымка и упрямства, а ещё — следы сапог на свежевыметенном полу. Я вздохнул. Сопротивляться становилось всё сложнее. Как той берёзе под напором осеннего ветра, гнущейся, но не ломающейся.
Граф, получив конверт с сургучной печатью, созвал всех на площадь. Читал письмо с пафосом трагического актёра, который забыл слова, но не желает признаваться:
— «Любезный отец! Воздух морской укрепил моё пошатнувшееся здоровье. Тётушка настоятельно рекомендует мне вернуться к Покрову…» — он смахнул несуществующую слезу, зато реально уронил носовой платок, белоснежный, словно первое зимнее утро. — Доченька моя едет домой!
Деревня взорвалась радостным гулом, будто в улей ткнуть раскалённой кочергой:
— К Покрову?! Да это ж через месяц! — заголосила баба Егоровна, хватаясь за голову так, что платок сполз на ухо, обнажив седую прядь. — Надо избы белить, дорогу ровнять! А то барышня в карете увязнет — нас же граф на кол посадит!
— И каравай испечь! — подхватила Дуняха, размахивая скалкой, как жезлом полководца, ведущего армию в бой. — С калиной да мёдом — для сладкой жизни! А то вдруг барышня замуж хочет — чтоб женихи тут же толпой стояли!
Я, наблюдая за всеобщей суетой, поймал себя на мысли: «Интересно, какая она?». Портреты предусмотрительно убрали из дома на время стройки — видимо, чтобы рабочие не отвлекались на красоту, а то ещё вместо гвоздей цветы начнут вбивать.
Вдруг за спиной раздался смех, звонкий и чистый, как родниковая вода. Любава, держа в руках веник, щурилась на солнце, будто разглядывала невидимую нить, связующую землю и небо.
— Что, строитель, сердце заныло? Говорила же — барышня в замок возвращается, а ты всё в шалаше прозябаешь. Как гриб под пнём, ждущий косы.
— Прозябаю, зато свободен, — огрызнулся я.
— Свобода… — она фыркнула. — Это как заяц в силки попал, да морковку грызёт?
Алексей, обычно сдержанный и немногословный, теперь ходил, словно на пружинах, заведённых невидимым ключом. Его трость стучала по мостовой так часто, что куры начали нестись в такт, откладывая яйца под весёлую барабанную дробь.
— Макс, ты представляешь? — он схватил меня за плечи, будто собирался вправить вывих, так сильно тряс. — Сын! Или дочь… Хотя нет, лучше сын. Чтобы как я в детстве — по деревьям лазил!
— Ты ж врач, — усмехнулся я, высвобождаясь из его объятий. — Должен знать: пол ребёнка не выбирают.
— Знаю, — Алексей понизил голос до шёпота заговорщика, опасаясь, что его подслушают стены. — Но как рожать-то? Здесь же антисанитария, инструменты нестерильные…
— А для чего тебе твой чудо-чемоданчик? — я ткнул пальцем в его потрёпанный саквояж, видавший виды. — Да и вот, что ещё у меня припасено…
Я достал из кармана флакон крапивной водки. Алексей, поняв намёк, торопливо прикрыл его ладонью, словно защищая от посторонних глаз.
— Тссс! А то Марья снова устроит сцену, будто я алхимик на шабаше.
Марья, услышав это из-за угла, вышла, уперев руки в боки, — поза, от которой дрожали даже волки в окрестных лесах, наслушавшиеся её громогласного голоса:
— Опять за своё? — рявкнула она, сверкая глазами, словно молнии в грозу. — В прошлый раз, когда «крапивная помощь» понадобилась, ты три дня с печи не слезал! И бабки-повитухи лучше знают. Им травки да молитвы подавай.
— Травки — пожалуйста, — Алексей достал пучок сушёной ромашки, словно фокусник платок из рукава, совершая ловкий трюк. — Но мои «молитвы» — это скальпель и нитки. И… э-э-э… твоя вера в меня, Марья!
— Вера моя в тебя, как в дождь посреди засухи, — буркнула она, но уголок губ дрогнул, выдавая нежность. — Убирай эту гадость, чтобы я её больше не видела!
К вечеру деревня превратилась в муравейник, который ткнули палкой, подняв суету и переполох. Я чинил мост через речку — барышня ведь не станет через болото перебираться, как лягушка, рискуя измазать подол платья! Бабы драили полы в графском доме песком, разведённым водой, и от их усердия половицы сверкали, будто льдины на солнце. Даже Васька был при деле — белил заборы извёсткой, превратившись в белого призрака с весёлой песенкой: «Белим, белим, чтоб барин не прибил!».