Тем временем царь не спешил вниз. Притаился в тени, будто боялся спугнуть тот смелый дух, коим полнился каждый удар, да напрасно боялся. Не было силы такой, коия уняла бы Федора от сей службы. Звонил Басманов, будя в сердцах людское. Умолкли громадины чугунные, лишь когда в голове Федора воцарился если не покой, то далекий отголосок.
– Ничего так не хотел, лишь бы ты по нему служил, а не он по тебе, – молвил владыка.
Рука сама вновь потянулась к языку колокола.
– Ты можешь отдать тело свое на сожжение… – молвил царь.
Последний удар, гулкий, отчаянный. Федор поразился: как же медь бездушная может полниться живым чувством? Что, ежели там, в оковах, скрыты жилы, и сердце и то не звон, а плач? Сколько душ оплакано бездушными колоколами? Будто бы сим звоном, далеким и живым, пробудился Черный Пес. Все тот же душный бункер. Светильники, по которым стучала дочь Рады.
«…Упустил… трусливый заяц…» – стиснул зубы Черный Пес.
Запах до сих пор тут. Она приходила, это не лукавый сон, все взаправду. Память возвращала всю встречу, каждое слово и то, как не хватило духу все подорвать… И что он, по идее, должен радоваться, что до сих пор жив.
* * *
Перерыв. Зажегся свет. Все вышли из зала. На стоп-кадре Аня лежала в колодце, с уже блестящими во мраке звериными глазами, но еще сохраняя человеческий облик. Поза переломанной загогулины искажала пропорции, руки перегнулись. Что с шеей – мерзко думать. Ничего хорошего. В такие моменты тебе жаль, что герой все еще остался жить. При всей боли и уродстве на экране отчего-то Воронцу особенно дорог был кадр, как и весь фильм, как и вся история, открытая лишь ему, которую он перевирал ради желанного приговора.
Вскоре Воронец остался один на один с экраном. Тогда взгляд с полотна померк, а вернее, моргнул, осторожно огляделся. Затем Аня выправилась, вылезла из экрана в зал, села рядом с Воронцом. Как ленивая кошка, она потянулась в кресле, откинула соседний подлокотник и протянула туда ноги.
– Как тебе? – спросил Воронец.
– Ты много переиначил, – ответила Аня, потирая шею. – Теперь хромает мотив.
– Конец эпохи, мотивы не нужны, – отмахнулся Воронец.
Даже глухому, особенно глухому, стало бы очевидно: Женю задело. Аня потянулась, заломила руки, будто пыталась почесать себе спину. Наконец-то в спине раздался долгожданный щелчок. Она сильно подалась вперед, уперлась локтями в колени, голова бессильно повисла.
– Тебе предстоит многое выдержать, – произнесла Аня, медленно поднимая голову.
Женя кивнул.
– Ты уже знаешь концовку? – спросила Аня.
Воронец кивнул.
– Но я еще не видел на экране, – честно признался он.
– Это их впечатлит, – с леденящей, как ушат льда, уверенностью произнесла Аня.
Она закатала рукав, протянула запястье. Воронец боязливо глянул на дверь.
– Давай, – настаивала Аня.
– Ради кого ты идешь на такие подвиги? – спросил Воронец, разглядывая цветы на бледной коже.
Совсем свежие дурманящие маки, увядающие темно-бордовые розы, маленький рядок ягодок смородины и расплывающиеся бледно-желтые пятна лилий с длинными лепестками. Каждый цветок от матери Аня хранила, не задумываясь, что в какой-то момент станет настолько заметно. Она отняла руку и прижала к сердцу. Вновь всколыхнулась тревога за Раду.
– Это другое, – ответила Аня. – Все наоборот:
Свет начал гаснуть. Аня встала и хотела было вернуться в экран.
– Спасибо, что пришла и поговорила, – пылко произнес Воронец.
Аня обернулась через плечо, одной ногой оказавшись по ту сторону.
– Выходит, клоунский процесс идет не зря. Я справлюсь. Это будет лучший финал. Ради всех подвигов, которые уже были совершены.
Аня едва не ушла и все же рискнула быть пойманной.
– Если все получится, мы все будем свободны. Обещаю, – поклялась она и улизнула за миг до того, как стало бы слишком поздно.
* * *
Воронец уже страдал и умирал на сцене Чертова Круга. На его глазах срывались, падали, разбивались на репетиции и на премьере. Наказание, агония, рев тела и души пропитали здешний воздух насквозь. Воронец уже принюхался к лихорадочной дрожи. Первые удары ржавым ломом по бокам отрезвили разум, обострили чувства. Потом сердце забилось, погнало одурманенную кровь. Руки развели цепями в разные стороны, и новые удары вгрызались осатаневшей сворой в ребра, ломали кости. Воронец перестал чувствовать колени уже спустя полчаса. Глаза не держались открытыми.
Глядел Кормилец на это дело, и чем больше видел, тем больше ужасался. А уж если черту жутко, каково же остальным?
– Мой суд справедлив, – сказал Кормилец. – И приговор верен. Ты наказан не за убийство – куда тебе? Кишка тонка. А вот за ложь на суде, тут да. Так что вот что, кукушонок. Покрасовался – и хватит. Отделали тебя, конечно, славно, но поверь, дружок, всегда может быть славнее. Бери слова назад. Ежели суд осудит невиновного, худо будет, а ежели невиновный сам себя клеймит… тут уж не до шуток. Все пойдет наперекосяк, не дури, тварь!
Воронец молчал. Ярослав пнул в бок. Ребра неестественно отогнулись, намереваясь свалить куда подальше, но слишком завязли в мясе, а там еще кожу пробивать… в общем, ничего не вышло. Ни у кого. У Воронца были силы говорить, но он все равно упрямился.
– Почему молчишь? – спросил Кормилец.
– Там, на суде… – Воронец зажмурился. Что-то внутри пыталось не то свалить, не то мигрировать.
Бегало суетливое нечто по костям, топча органы, будто ему больше всего надо.
– Я вряд ли себя превзойду, – сквозь боль процедил Воронец.
На этом кончились даже не силы, а то, что заставляет идти, когда силы кончаются.
– Это уж точно, – рыкнув, вздохнул Кормилец.
Сознание ослабло от боли. Последнее, что увидел заплывший взгляд Воронца, – кожаные туфли Кормильца. Булавка еле слышно выскользнула из пиджака. Секунда – и она вошла в висок. На стену брызнула кровь, разлетелись плоть, ошметки костей. Кормилец и Ярослав оцепенели. Кровь продолжала литься на пол. Из раны валил пар. Взгляды уставились на культю, которая осталась от руки Кормильца. Кисть разлетелась в лоскуты.
– Объявим о помиловании, – сказал Кормилец, зажимая рану рукой.
Оглушительный звон цепей громыхнул на весь подвал. Они, точно два тяжелых крыла, ударили об пол. Оковы спали с рук Воронца. Под спутанными, черными от крови волосами показалось лицо, глядящее исподлобья.
– Я дам знать, если помилование будет принято, – произнес Воронец не своим голосом.
* * *
Беззвучный смех распирал изнутри, причиняя боль. Страдание, неотделимое от проклятого порочного удовольствия. Выносливость твари ужасала. Тело, прошедшее через уготованные испытания, преобразилось. В коридоре растекся мутно-зеленый свет, сочившийся через перегородку из стеклянных кубов. За ней угадывался силуэт. Дверь открыта. Воронец застыл.
– Матвей? – неуверенно прохрипел Женя.
– Нет. Но тот, благодаря кому ты слышал весь мир и то, что воет на другой стороне. Я – тот, кому ты обязан жизнью.
Пустота вокруг не давала вздохнуть. Разум и голос барахтались в ничто как в вате, проваливались в одинокое, бесцветное и бесплотное. Голос Матвея, но обезжиренный, синтетический, воспроизведенный, неотличимый на молекулярном уровне, но ощущаемый как пересушенный безвкусный чипс, который прилипает к небу и языку.
– Я знал… – теряя ощущение реальности, затаив дыхание, прошептал Воронец. – Я знал, знал, я знал! Ты разнес ему руку? О, надеюсь, ты видел его лицо! С того момента, как пропал Матвей, я уже принял решение и лишь потом нащупал ее в темноте. Я нашел того зверя, кто и впрямь это сотворил, я надел его шкуру. Тогда, в зале, они все видели мой фильм, который я им показал! Моя история стала тем, чего жаждал Чертов Круг, стала тем, чего жаждал ты! Конечно, ты не мог дать мне умереть! Просто не мог! Они меня списали, и что теперь? Что теперь?!
– А что теперь? – спросил голос.
До жгучего холодная усмешка пресекла весь торжествующий пыл. Чувство избранности сорвано. Как в той сказке, но король был не просто голый, а без кожи. Воронец прислонился к стене, ноги подкосились.
– Что теперь? – повторил голос. – Думаешь, я заступился за своего Пророка? За тебя, невиновного? Ты не виновен в этой смерти лишь оттого, что Матвей тебе не по зубам. Герой, несущий на себе чужое бремя. Ты не одолел зверя, и шкура его велика. Нелепо и уродливо висит на узеньких плечах. Они тебя списали, но слишком поздно. Вижу, что тебе дозволено куда больше, нежели заслуживаешь.
Воронец медленно сполз по стене. То, что текло по жилам и глушило боль, кончалось, и боль поднимала голову, как подлый падальщик. Где-то внутри зацвела сладко-ванильная гниль. Раны слишком глубоки. Мутило.
– Значит, это конец? Ты заберешь мой слух, мою жизнь? – спросил Воронец.
– Ты вступил на путь, в конце которого ты сам отдашь все, что имеешь, и будешь сокрушаться, что не имеешь большего, ибо этого будет недостаточно. Не будет софитов, которые гаснут, и можно выдыхать. Тебе дозволено брать все, тупое ты животное, все равно не переваришь. Жалкий, пустой, дешевый…
Манекен. Когда Воронец насилу встал с места, заглянул по ту сторону перегородки, увидел манекен.
* * *
Воронец завидел ворота, залитые ровным светом прожектора. Тени были резкими, нарисованными грубо, без чувства формы и гармонии. В голове рассудок пробирался сквозь адское похмелье. Воронец шел, опираясь рукой о кирпичную стену. Голова раскалывалась. Каждый вздох усиливал боль. Агония стала невыносимой, и он сполз по стене, сжав голову с нечеловеческой силой. Как будто свежий воздух хлынул на раны едкой солью, и громче всех щипало в правом виске.