— Сколько мужчин пользовалось твоими услугами? — выкрикнул брат Эрхбог.
— Я не знаю, — равнодушно ответила Мило.
— Несомненно, у тебя должно быть представление, — не отступался брат Эрхбог. — Двое? Трое? Четверо? Говори!
— Я не помню, — повторила она.
И опять над собравшимися пронеслись торжественные звуки молитвенных песнопений. Брат Гизельберт качнул головой и внушительно покосился на лист пергамента, расстеленный перед одним из писцов.
— Ты должна нам сказать — или будешь осуждена.
— Я не знаю, — вновь ответила Мило, уже громче.
И опять брат Андах попытался прийти ей на помощь.
— Братья, — сказал он с мягкой улыбкой. — Она дала мне такой же ответ. Я верю, что ей трудно определить, сколько раз на нее накидывались насильники.
Маргерефа Элрих встал со своего места и, намеренно погромыхивая боевыми латами, большими шагами прошелся вдоль грубо сколоченного стола.
— Она уже трижды сказала, что не знает этого или не помнит. Но утверждает, что сделала все возможное, чтобы сохранить незапятнанной свою душу, несмотря все происки гнусных врагов, пытавшихся, но не сумевших ее осквернить. Чего же вам больше?
— О душе она не говорила, она сказала только, что не помнит число мужчин, тешивших с ней свою похоть, — возразил брат Гизельберт. — И подобная похоть, возможно, возникала ответно и в ней.
— Нет, — подала голос Мило.
— А скорее, она сама ее тешила и вызывала в других, — крикнул брат Эрхбог. — Она солдатка и привыкла к мужской опеке. — Он ткнул в женщину пальцем. — Я утверждаю, что ты отдавалась датчанам, чтобы найти себе опору в чужом краю. Ты ведь не знала, что тебя выкупят, и не могла это знать. Ты думала, что останешься в Дании навсегда.
— Нет, — снова сказала Мило.
— А для меня это очевидно. — Брат Эрхбог прищелкнул от удовольствия языком. — Подобное двоедушие свойственно дочерям Евы, всегда пытающимся склонить сыновей Адама к греху. Ты смогла убедить капитана Жуара в своей невиновности лишь потому, что он тобой ослеплен. Но мы не обольщены твоим телом. Я вижу насквозь всю твою лживость и знаю, что ты…
— Моя жена не лжет, — прервал его капитан Жуар. — Лжешь ты, лукавый, жестокосердый монах, обуянный гордыней!
Наступило тягостное молчание, прерываемое лишь завыванием ветра.
— Это тяжкое обвинение, — произнес наконец брат Гизельберт.
Капитан Жуар вновь положил ладонь на эфес боевого меча.