Светлый фон
Угарник выползал из своей норы, извиваясь, как дождевой червь, цепляясь руками, отталкиваясь ногами, скалясь страшным, полным дыма и искр ртом. А Серафим стоял, широко расставив ноги и повернувшись лицом к своему самому страшному детскому страху. Он ждал, пока угарник поднимется на ноги, осмотрится незрячими, чёрными-чёрными глазами, а потом кинется на него.

Угарника остановила не смелость и решимость Серафима, а нагревшаяся от жара торфяников болотная вода. Она зашипела, словно попала на раскалённую сковороду, но шипение её тут же потонуло в полном боли и муки крике. Угарник выл, клочьями сдирал с себя чёрную обожжённую шкуру, а зияющие раны, мешанина костей и дымящейся плоти, тут же зарастали новой плотью и новой кожей. Это было так страшно и так удивительно, что Серафим даже перестал дышать. Он стоял, не думая убегать или нападать. Он ждал, чем закончится это одновременно мучительное и чудесное превращение.

Угарника остановила не смелость и решимость Серафима, а нагревшаяся от жара торфяников болотная вода. Она зашипела, словно попала на раскалённую сковороду, но шипение её тут же потонуло в полном боли и муки крике. Угарник выл, клочьями сдирал с себя чёрную обожжённую шкуру, а зияющие раны, мешанина костей и дымящейся плоти, тут же зарастали новой плотью и новой кожей. Это было так страшно и так удивительно, что Серафим даже перестал дышать. Он стоял, не думая убегать или нападать. Он ждал, чем закончится это одновременно мучительное и чудесное превращение.

Когда превращение закончилось, по щекам Серафима катились слезы. Он помнил. Или вернее сказать, вспомнил того, кто стоял сейчас перед ним и смотрел на него изумлённым взглядом синих-синих глаз.

Когда превращение закончилось, по щекам Серафима катились слезы. Он помнил. Или вернее сказать, вспомнил того, кто стоял сейчас перед ним и смотрел на него изумлённым взглядом синих-синих глаз.

– Дядя… – Собственный голос казался Серафиму чужим и старым, словно жар, поселившийся у него внутри, выпалил и утробу. – Дядя Гордей?..

– Дядя… – Собственный голос казался Серафиму чужим и старым, словно жар, поселившийся у него внутри, выпалил и утробу. – Дядя Гордей?..

– Серафим?..

– Серафим?..

В синих-синих глазах человека нарождалось недоверчивое узнавание. Оно было даже сильнее боли, всё ещё терзавшей его плоть.

В синих-синих глазах человека нарождалось недоверчивое узнавание. Оно было даже сильнее боли, всё ещё терзавшей его плоть.

– Да, это я.

– Да, это я.

Теперь он понимал, почему тётушка никогда не рассказывала ему, что стало с дядей Гордеем. Почему лицо её делалось каменным и полным муки, стоило ему только завести этот разговор. Так было в детстве, когда Серафим ещё не боялся задавать вопросы. А потом он вырос, и воспоминания о дядюшке остались светлым образом в его памяти, как красочная иллюстрация из книги сказок, которую каждый вечер перед сном читала ему мама. Иногда мама читала сказки, а иногда непонятные взрослые рассказы, которые заставляли саму маму улыбаться, а Серафима слушать их с особым вниманием в попытке понять, что же в этих историях такого смешного. Он запомнил имя автора. Антон Палыч Чехов – вот как его звали! Серафим тогда был ещё очень мал и очень глуп, но дал себе твёрдое слово прочесть все-все рассказы этого Чехова. Когда-нибудь, когда станет взрослым и умным. Взрослым он стал, а умным, кажется, нет…