Светлый фон

 

Еще ранним утром Тони приехал в Шартр и большую часть дня провел в соборе или около него. Дождь прекратился, но высокое небо было закрыто белыми облаками, и солнце выглядывало только случайно, так что свет был ясный и неослепляющий; однако дул холодный ветер, и Тони был рад, что надел шарф и перчатки. Всякое ощущение физического неудобства сразу прошло, как только он погрузился в великую средневековую энциклопедию из камня и цветных стекол, — ученость, жизнь и чаяния эпохи были закреплены поколениями художников в одном вечном мгновении. Будь Тони в ином настроении, он мог бы найти многое для критики этого гигантского альбома суеверия, но он был внутренне так истощен своей долгой борьбой и так восставал против шумной, хвастливой, разрушительной энергии американизированного мира, что вид Шартрского собора бесконечно утешал и вдохновлял его. Правда, побуждения и вера, создавшие этот собор, уже потеряли всякое жизненное значение, но даже если смотреть на него только как на прекрасную гробницу, то его величие и его концепция жизни и человеческой судьбы имели глубокий смысл. В трудных поисках слов, чтобы выразить свои собственные чувства, Тони говорил себе, что творцы Шартрского собора, несмотря на свое стремление к сверхчувственному миру, полно и интенсивно жили своими чувствами. Их дар был не в тщеславной и интеллектуальной структуре Шартрского собора, а в живой любви к видимому и осязаемому миру и в чувстве уважения к тайне, лежащей за ним.

Он скоро увидел, что читать эту великую книгу, как Гюисманс[145] пробовал читать ее, было бы делом скорее недель, чем часов, и потому отказался от всяких попыток, удовольствовавшись впитыванием того, что ему было нужно от нее, — это было спокойствие и новая вера в достоинство обыденной жизни. Здесь не прославляли никаких дельцов с их тщеславием и чудовищной крикливой уверенностью, что «делание денег» имеет какой-то оправдывающий смысл; а если о них и вспоминали, то, вероятно, для того, чтобы поместить в какой-нибудь темный уголок ада, ведь их следует крепко засадить в ад, а то они сами превратят в ад небеса и землю! Ростовщик, импресарио и паразит не имеют почетного места в Шартрском соборе. Тайна создания и зачатия, рождения и смерти; слава великих вождей, царей и пророков; почитание искусств и наук; уважение к ремесленникам и земледельцам, пастухам, плотникам, каменщикам, жнецам, сборщикам винограда; у всех у них было свое место, и между ними одна вечно знаменательная сцена: мужчина и женщина сидят вместе, чтобы разделить пищу, которую они заработали вместе, — самый корень человеческого существования. Местами проглядывала какая-нибудь черточка юмора или насмешки, что моментально отгоняло всякую мысль о напыщенности или ханжестве. В то время как сцены сотворения мира были выражены с необыкновенной нежностью и благочестием, — оно, например, так чувствовалось в лицах Бога и человека, смотрящих вверх и наблюдающих за грандиозным полетом невидимых птиц, — противная преувеличенная набожность сентиментальных отшельников и святых была осмеяна в изображениях их длинных, мрачных лиц и длинных бород, простоватость пастухов в их глупых взглядах и веретенообразных голенях, а в фигуре музыканта с ослиной головой, славящего Господа, насмешка становилась сатирическим фарсом. За еврейскими абстракциями и фанатизмом, таясь под «духовной» авантюрой, которая была осуждена на провал, потому что она была фальшива, все еще продолжали жить воспоминания о более древней, более здоровой религии, утверждавшей человека в гармонии с его окружением и с таинственным космосом.