Она идет, а он никак не скроется. И кричит ему Ульяна то же самое, что и много лет тому назад кричала.
Вокруг звонкая степная тишина. Но, если прислушаться, слышно: озимь что-то шепчет ветру, зябь глубоко дышит, шелестят присохшие стебли кукурузы.
Неслышно летят-мелькают лишь белые паутинки. Бабье лето. Теплое бабье лето.
Одна паутинка зацепилась за седую Ульянину прядь. И вьется над головою, и трепещет от ее вздохов, от уже обессиленного стона.
Идет Ульяна, шатается. Уходит из-под ног пыльная степная дорога, хотя походка ее легка, нетороплива и сама она высушена трудом и годами.
Не скажешь, что ссора там какая-нибудь случилась. Старый разговор. Все давно известное. Все давно криком и слезами вылившееся.
Возвращалась Ульяна из района, в собесе опять что-то в бумажках смотрели. Опять что-то записывали. Все! Шагай, баба, домой. Не просилась на машину, не спрашивала подводу у председателя колхоза. Что там для привычных ног десять километров туда-сюда? Время же какое! Где и надышишься вволю, как не в степи?.. А уже к осени повернуло. Когда еще белым светом налюбуешься?
Спросите ее, с чего началось, — не вспомнит. Много чего надо бы вспомнить, но затуманилась память.
Догнал ее Трескало, тоже из райцентра возвращался, остановил жеребца, слез — даже застонала бедарка, наклонилась. Стоял перед Ульяной, ноги-столбы раскорячил, не пьяный, зачем лишнее говорить, только душок малость. И то не самогонки вонючей, а пшеничного первача душок, как Трескалу и надлежит.
Стал и смотрит. Пожевал, пошлепал губами и сказал:
— Ты чего на меня председателю намолола? Пора, Ульяна, забыть старое. Было — былью поросло…
— Кому старое, а мне вот здесь жжет, — Ульяна стукнула себя в высохшую грудь. — И будет жечь, пока дышу.
— Время такое было, — медленно протянул Трескало. Ему, казалось, и говорить было лень, — Так вот что, Ульяна, — тут уже голос стал тверже. — Председатель — новый человек, не здешний, что к чему не знает, и ты его с панталыку не сбивай.
— Хочешь на свой панталык сбить?
— Не на мой и не на твой. Давай так, по-хорошему: ты себе живи, я жить буду, а что было — забыто…
Смотрела на него. Не прятал глаз, невозмутимо выдержал ее взгляд, только буркнул:
— Ну, чего?
— Скажи, Демид, отца-мать твоих знала, скажи: тебе ничего не вспоминается?
Увидела, как злобой хлынула ему в лицо темная кровь.
— А ничегошеньки! Ни на полмизинца не вспоминается.