Светлый фон

— Не растягиваться… Стопчу, твою мать…

Эта ругня, эта открытая злоба людей с винтовками была непонятна Андрюшке. Не мог он знать тогда, что некоторые из этих людей, часто из тех же самых сел и деревень, что и ссыльные «кулаки», исполняли приказ, чужую волю и страшно мучились, переживая унизительную для них роль стражников. Оторванные от дома, от семьи, полуголодные в этапных условиях, усталые, тоже изъеденные комарьем, — они кляли все и вся и нарочито торопили, подгоняли обозы: скорей бы уж кончился этот кошмар для всех, скорей бы уж до места, а там и в обрат. Много позже узнает, поймет все это Андрей. Этот мост, эта речка…

Долго поили тут лошадей, жадно пили и люди, запасали воду в какие-то посудины — впереди опять болота и болота с той же ржавой, тухлой водой. Уже маются некоторые неосторожные животами от придорожной тухлятины — не выдерживают в жару, пьют то, что нельзя пить, что обернется брюшным расстройством, может, и смертельным исходом.

…Хоронили в сосняке старуху, это тут же, у станка. Без гроба, без обряда спустили в могилу на жаркую зелень хвои. Прикрыли той же хвоей, кто-то сколотил крест из бросовой жердины, кто-то дико кричал по своей «родной мамоньке» во влажной духоте старого бора.

Он, Андрюшка, не помнит, как тогда на мосту очутился. Здесь впервые увидел и почувствовал высоту. Нагретый солнцем настил толстых плах, крепкие перила из пиленых брусьев… И далеко внизу — яркие просверки солнца на черной бегучей воде таежной речки. Высоко — страшно, дух замирает. И кажется, что голубое майское небо и белые круглые облака — они совсем близко, рукой их достанешь.

Андрей осторожно приоткрыл дверцу железной печки и закурил — теперь ему не уснуть, нет. Слишком уж он растравил себя тем горьким прошлым.

Так, почему же в вагоне соврал Степану, не сознался, что из спецпереселенцев, из ссыльных? Тоже мне фронтовик, победитель.

Да не испугался вовсе. После передовой, после пережитого все такие испуги кончились и кончились навсегда. Соврал не потому, что мог Степан покоситься, не пригласить к отцу на кордон — тут другое. Ведь обязательно завязался бы у них затяжной, очень не легкий разговор и уж невольно пришлось бы Андрею кончать его памятными словами матери: какая наша вина, в чем?! Сызмалу без выходных, без отпусков — от зари до зари в поле, на лугу, возле скота работали. Сами себя кормили, питали безбедно того же рабочего, совслужа, солдата, все советски подати исправно платили — неуж такая работа, такая потная жизнь и есть вражество?!

Так вот, принял бы эти слова Степан или нет? Не жил он в деревне, не знает прежнего. Он ничего такого не знает. Ну, что для него, «вольного», та же «ликвидация кулака как класса»? Слова из книжки, не боле того. А в жизни реальной… Еще вчера зажиточного мужика называли «культурным хозяином», призывали со всех трибун не мельчить хозяйство, работать всей фамилией, всячески поощряли его: давали кредит, землю в аренду, машины купи… А потом разом обвинили хлебороба во всех смертных грехах, стали потрошить непосильным «индивидуалом». Потом дочиста выгребли у хозяина хлеб из сусеков, отобрали машины, пошли аресты, расстрелы «контрреволюционных элементов», раскулачивание… А видел Степан, как везли мужиков по этому вот тракту, как умирали они от страшного голода и болезней в своих спецпоселках на таежных гарях… Что же знает Степан? А только ту книжечку про Павлика Морозова, как убили пионера одичавшие от отчаяния «кулаки». И слова школьных учителей, обязанных говорить, что «кулак — это злобный враг». Да, сперва, наверное, надо научиться «вольному» и «спецпереселенцу» слушать и понимать друг друга. Откуда придет к Степану это понимание непреходящей мужицкой беды, поднимется ли он над собой, чтобы осознать весь ужас порухи старой деревни, чтобы понять, отчего сейчас голодует народ.