Светлый фон

Подобные размышления особенно тревожили его на «Луге», когда судно с ошвартованными по бортам подводными атомоходами стояло в дрейфе и он по ночам располагался на верхней палубе (в кубрик не хотелось спускаться!) под душными звездами Северного тропика. Он не мог заснуть до рассвета, как ни силился, сколько ни потирал левый бок груди, считая в уме до многих сотен. И ему ничего не оставалось, как предаваться размышлениям. Он глядел на звезды, которые мерцали крупно, ярко, призывно. Старался считать их. Но вскоре бросал безнадежную затею. Пытался группировать их по величине и яркости. Прикидывал в воображении, какая получилась бы фигура, если бы, скажем, вон ту группу соединить прямыми линиями. Только теперь он действительно убедился в том, что первыми астрономами были древние пастухи и мореходы. Вот так же они лежали под открытым небом, глядели вверх на звезды. А когда часто и подолгу наблюдаешь предмет, он как бы перед тобой начинает раскрываться.

Тут же мысль возвращалась к его старой основной заботе: каждый осознает сам себя, каждый чувствует только свои боли. И не влезть ему, не побывать в оболочке другого. Пазуха Назар останется Пазухой, Находкин — Находкиным. Они уйдут от Юрия неразгаданными, так же как и он от них. Иногда даже докатывался до мысли, что мир существует таким, каким он, Юрий, его видит и воспринимает. И если, не дай бог, он уйдет из этого мира, вряд ли мир будет существовать. Все превратится в ничто. Все, все: и мудрость лекаря Солонского, выводившего своими целительными мазями Юркины мальчишеские струпья на затылке; и волшебство деда Ковбасы, который вправил ему плечо; и доброта дядьки Ивана — родного брата Полины Осипенко, который иногда подвозил его с поля домой на грузовой машине; и дедушка Охрим, просыпающийся до света, вечно чем-то озабоченный; и бывший председатель Диброва — такой ладный и властный, от которого всегда веяло силой и решительностью; и Фанас Евтыхович — неуклюжий и потешный, в засаленной фуфайке, в валенках, измазанных глиной, открывающий чистую воду; и дядько Василь Совыня́ со своим «Москвичом» — царской каретой, которая несла Юрку на легких крыльях в Андреевку, чтобы спасти ему руку; и Лазурка, с которым бегал к плотине Бердостроя купаться, ловить рыбу; и смешная «Полицька»; и увалень, тяжело сопящий в ходьбе Волошка, с которым так часто затевал потасовки к без которого не мог обойтись ни минуты… Самым широким миром всегда оставалась для него родная слободка. Он чувствовал ее у себя за спиною, чувствовал со всеми ее большими и малыми делами, с ее простором и волей, неторопливым течением времени. Закрыв глаза, мог по памяти представить всю, как заученное наизусть письмо матери, как трещинки на ее руках, как морщинки под глазами, как ее глуховатый голос, спорую походку, ее родные домашние запахи… Хата, край села, каменная баба, половодье солнца, безудержное буйство степи — то зеленой, то желтой, то черной — тоской и болью сдавливали горло. Мир, который так медленно, долго и подробно открывался ему, входил в него, вдруг, в одно мгновение рухнет, рассыплется в прах, уйдет в небытие… После подобных заключений нехорошо посасывало под ложечкой.